– Вот смотри. – И Лора написала уравнение.
Дом – там, где сердце, думала я, сидя в кафе «У Бетти» и пытаясь взять себя в руки. У меня больше нет сердца, разбито; или не разбито, а просто его нет. Аккуратно вынуто, как желток из яйца вкрутую, осталась бескровная свернувшаяся пустота.
Я бессердечна, подумала я. Следовательно, бездомна.
Вчера я так устала, что весь день пролежала на диване. У меня складывается в высшей степени неряшливая привычка смотреть дневные ток-шоу – такие, где люди распускают языки. Это сейчас модно, языки распускать: люди выдают свои секреты, а заодно и чужие; выкладывают все, что есть за душой, а иногда – чего за душой и нет. Из чувства вины, в тоске, ради удовольствия, но чаще потому, что одни хотят выставить себя напоказ, а другие – видеть, как те это делают. И я не исключение: я смакую их грязные грешки, жалкие семейные ссоры, выпестованные травмы. Наслаждаюсь ожиданием, с которым открывается банка червей, точно удивительный подарок на день рождения, и затем разочарованием на лицах зрителей: вымученные слезы, скупая злорадная жалость, послушные аплодисменты по подсказке.
Интересно, что лучше – всю жизнь прожить, раздутой от секретов, пока не взорвешься, или пускай их из тебя вытягивают – абзац за абзацем, фразу за фразой, слово за словом, и в конце концов лишиться всего, что было ценно, как тайный клад, близко, точно кожа – всего, что казалось таким важным, всего, от чего ежился и скрывался, что принадлежало только тебе, – и провести остаток дней болтающимся на ветру пустым мешком, мешком с новенькой светящейся этикеткой, чтобы все знали, какие секреты раньше хранились внутри?
Так или иначе, ответа у меня нет.
«Язык длинный – кораблю мина», писали на военных плакатах. Конечно, корабли рано или поздно все равно наткнутся на мину или как-то иначе утонут.
Потешив себя таким образом, я поковыляла на кухню и там съела половину почерневшего банана и два крекера. Пахло чем-то мясным – я подумала, может, что-то завалилось за помойное ведро – какая- нибудь еда, – но ничего не нашла. Может, это мой собственный запах. Не могу отделаться от ощущения, будто пахну кошачьими консервами, каким застоявшимся одеколоном не брызгаюсь утром – «Тоска», «Ма Грифф» или, может, «Же Ревьенз». У меня по-прежнему валяются остатки. Добыча зеленых мешков для мусора, Майра, когда дело до них дойдет.
Ричард дарил мне духи, когда чувствовал, что меня требуется утешить. Духи, шелковые косынки, драгоценные брошки в форме домашних зверюшек, ручных птиц или золотых рыбок. На вкус Уинифред – она считала, это мой стиль.
По дороге из Порт-Тикондероги и потом ещё несколько недель я размышляла о Лорином послании – о том, что она мне оставила. Видимо, Лора понимала: за тем, что она намеревалась сообщить незнакомому врачу в больнице, нечто воспоследует. Сознавала, что рискует, и приняла меры предосторожности. Где-то оставила мне улику, ключ к разгадке, вроде оброненного платка или белых камешков в лесу.
Я представила, как она пишет это послание – как она обычно пишет. Конечно, карандашом, и конец изжеван. Лора часто грызла карандаши, в детстве у неё изо рта пахло кедром, а если она рисовала цветными карандашами, то губы синели, зеленели или краснели. Писала она медленно, детским круглым почерком, буква о закруглялась до конца,
Она дописала послание, положила в конверт, заклеила и спрятала, как прятала в Авалоне хлам. Но куда она положила конверт? Авалон отпадает – она там давно не была, во всяком случае – не перед клиникой.
Нет, послание здесь, в этом доме, в Торонто. Там, куда не заглянут ни Ричард, ни Уинифред, ни Мергатройды. Я искала повсюду – на дне ящиков, по углам буфетов, в карманах моих шуб, в сумочках, даже в зимних варежках, – ничего.
Потом я вспомнила, как однажды застала её в дедушкином кабинете – ей было лет десять или одиннадцать. Перед ней лежала семейная Библия – огромный фолиант в кожаном переплете, и Лора мамиными ножницами для рукоделия вырезала оттуда куски.
– Лора, ты что делаешь? – ужаснулась я. – Это же Библия.
– Вырезаю места, которые не люблю.
Я разгладила страницы, отправленные в корзину для бумаг: строки из Паралипоменон, целые страницы из книги Левит, отрывок из Евангелия от Матфея, где Иисус проклинает бесплодную смоковницу[113]. Помнится, Лора ещё в воскресной школе насчет смоковницы возмущалась. Была в ярости, что Иисус так жестоко со смоковницей обошелся.
– Зря ты это делаешь, – сказала я.
– Это просто бумага, – ответила она, продолжая вырезать. – Бумага ничего не значит. Важно, что написано.
– Тебе влетит.
– Вовсе нет, – возразила она. – Никто её не раскрывает. Смотрят только первые страницы – где рождения, свадьбы и смерти.
Она и тут оказалась права. Её не уличили.
Вспомнив это, я достала альбом со свадебными фотографиями. Конечно, он не представлял интереса для Уинифред, да и Ричард вряд ли стал бы любовно перелистывать снимки. Должно быть, Лора это понимала, понимала, что это безопасное место. Но почему она решила, что я сама туда загляну?
Если б я искала Лору, заглянула бы. Она это знала. В альбоме много её фотографий, черными треугольниками прицепленных к бурым страницам. Почти на всех снимках она в платье подружки невесты хмурится и изучает свои туфли.
Послание я нашла, хоть и не словесное. Лора привезла на мою свадьбу тюбики с красками, похищенные из редакции Элвуда Мюррея в Порт-Тикондероге. Она их, должно быть, все время прятала. Для человека, так презиравшего материальное, она с большим трудом выбрасывала вещи.
Лора изменила только две фотографии. На групповом портрете исчезли подружки невесты и друзья жениха, закрашенные синим. Остались я, Ричард, Лора и Уинифред, замужняя подружка. Уинифред и Ричард стали ядовито-зелеными. Меня омыло цветом морской волны. А Лора была ярко-желтая – не только платье, но лицо и руки. Что означало это сияние? Именно сияние, точно Лора светилась изнутри, будто стеклянная лампа, будто девушка из фосфора. Она смотрела не в объектив, а в сторону, точно думала о чем-то не попавшем в объектив.
Второй снимок – официальный портрет жениха и невесты на фоне церкви. Лицо Ричарда Лора закрасила серым, так плотно, что черты исчезли. Руки красные, как и языки пламени, охватившие голову, как бы вырывавшиеся изнутри неё, словно пылал череп. Мое платье, перчатки, вуаль, цветы – всю эту амуницию Лора не тронула, зато поработала над лицом. Обесцветила его, и глаза, нос и рот стали точно в тумане, точно окно в сырой холодный день. Фон и даже церковные ступени целиком замазаны черным, и наши фигуры словно парили в воздухе глубочайшей, темнейшей ночью.
XII