А когда я, прижимаясь к стене, начал снова, хотя бы отчасти, различать окружающее, то, конечно, увидел в дверях и Директора, с его граненым стаканом, почему-то раздетого, обмотанного по бедрам банным сиреневым полотенцем, и всклокоченного, как панка, Ценципера в мундире полувоенного образца, у которого морда была, как неочищенная картофелина, и вытягивающую шею, счастливую, по-прежнему распаренную Мальвину, и недоуменного Дуремара, чьи бесцветные брови, казалось, залезли под волосы яйцеобразного черепа.
Но, конечно, ужаснее всех был полураздетый Директор.
— Мальчик? — сказал он, ощутимо покачиваясь. — Откуда ты взялся, мальчик? Ты, наверное, пришел сдавать математику? А вот мы тебя сейчас и проверим: чему равен котангенс прямоугольного треугольника?..
Директор рыгнул.
Отвратительный запах сивухи распространился по коридору.
Мальвина тут же заметила:
— Ну уж это ты слишком. Кто же тебе ответит — в половине одиннадцатого?..
— Пусть отвечает!..
— Не мучай ребенка…
— Мальчик, я к тебе обращаюсь!..
— Не знаю… — сказал я.
— Чего не знаю? — удивился Директор.
— Про котангенс не знаю…
— Какой котангенс?
— Чему равен котангенс… прямоугольного треугольника…
— А действительно, чему он равен? — заинтересовался Директор. — Вот ведь, елки-палки, бывают вопросы… Треугольник… прямоугольный… Это — какой идиот придумал?…
Тогда встрял Ценципер.
— Расстрелять его надо! — лениво посоветовал он. — Расстрелять в подвале — и никаких последствий. Говорил же вам один умный руководитель: есть человек — есть проблема, нет человека — нет проблемы…
Однако, Директор не согласился.
— Расстрелять?.. Фи, как грубо, — покачиваясь, сказал он. — Расстрелять ребенка? Вы, Николай, дурно воспитаны… После чего уронил свой стакан и с большим удивлением посмотрел на пустые, но еще сохраняющие прежнюю хватку, корявые пальцы. — Где-то тут у меня водочка произрастала…
Он явно задумался.
— А тогда я его сам кокну, — сказал Ценципер и откудато из кармана вытащил громадный, по- видимому, очень тяжелый маузер, какие я видел только в фильмах о Славном прошлом. Спорим, что положу с первого выстрела?..
Директор очнулся.
— Стрелять надо в мозжечок, — назидательно сообщил он. — Если в мозжечок, тогда человек меньше мучается…
Он, по-моему, хотел добавить что-то еще, но в этот момент в учительской раздался какой-то катастрофический грохот и немедленно вслед за ним — поросячий пронзительный крик Дуремара:
— Радость моя, Мальвиночка, умоляю!..
— Ну ты — козел безрогий!..
— Умоляю, Мальвиночка!..
Крик был такой, что, казалось, сейчас посыплются стекла из внутренних переплетов.
Что-то, во всяком случае, покатилось.
И тут нервы у Ценципера дрогнули, и маузер оглушительно выстрелил…
2. КЕФ И БОРКА. ИЗ ТЕМНОТЫ
Все было очень красиво: офицер взмахнул игрушечной саблей, оловянная узенькая полоска ее блеснула, раскатилась в морозном воздухе отчетливая команда:
— На пле-е-е-чо!..
Караул единообразно качнул ружьями — брякнуло металлом, иглы бледного солнца загорелись на отточенных лезвиях багинетов. Солнце было еще совсем зимнее, слабо-желтое, кажется, даже мохнатое от утреннего мороза, зыбкий диск его немного дымился в мартовской голубизне, прямо не верилось, что именно этот болезненный, почти прозрачный, туманный диск, будто ртутная капля испаряющийся на небосводе, в самом деле и есть то светило, которое, ежедневно всплывая над горизонтом, озаряет собою земные пространства: колоннады дворцов, островерхую позолоту шпилей, разногорбицу крыш, лепящихся одна на другую. Но все-таки это было оно: белой мутью сквозили выходящие к площади улицы, а на третьем, последнем этаже Дворца как будто лежал крепкий румянец.
Выделялись своей чернотой безгласые терпеливые кариатиды.
Кариатиды были особенно хороши.
Будто черная стража, опоясывали они все здание, и могучие закинутые назад руки их, как пушинку, поддерживали уплощенную крышу.
Ощущение, во всяком случае, было именно такое.
— Да, — сказал Борка.
Что в переводе на обычный язык означало: 'Все в порядке. Мне нравится. Я доволен'.
И Кеф, который чувствовал то же самое, в свою очередь тихо ответил:
— Да…
Очень трудно было выразить все это: мутную белесую светлость, заливающую собой весь город, легкое пощипывание мороза, который не обжигал лицо, а лишь заставлял кровь струиться быстрее, яркое распахнутое пространство, заполненное людьми и звуками — будто расстелили по солнцу и снегу пестрый цветной ковер.
Жизнь была изумительно хороша.
— Шаго-о-ом… марш!..
Рота двинулась, печатая шаг.
И немедленно из всех репродукторов, укрепленных на зданиях полукруглой площади, точно из десятка музыкальных шкатулок, надуваясь и лопаясь, потекла мелодия серебряных клавикордов.
Словно доносилась сюда из прошлого века.
— Равнение напра-а-а-во!..
Гвардейцы были в красных мундирах, стянутых перекрещенными ремнями, в лакированных, жестких, сияющих сапогах выше колен — причем в раструбах этих сапог горела синяя оторочка — в нахлобученных до ушей громадных бараньих шапках из черного меха, руки их в белых перчатках взлетали до уровня подбородка, а литые, наверное, подбитые пластинками стали, тяжелые каблуки, сотрясая окрестности, лупили в каменную мостовую.
— Ур-ра-а-а!..
Офицер, который шел впереди, вымахивал блистающей молнией сабли.
— Да здравствует наша непобедимая гвардия!..
— Ура-а-а!..
Радостный многоголосый крик поднялся над площадью.
Кричали, кажется, — все.
Кричали мужчины с красными разгоряченными лицами и с такими сиплыми голосами, будто они неделями не вылезали из прокуренных комнат, кричали женщины, тоже разгоряченные, полнотелые, в теплых чепчиках, прижимающие к себе раскормленных мордастых детей, кричали и сами дети, размахивая флажками, на которых по трафарету, несколько карикатурно был нанесен одухотворенный, как бы летящий вперед профиль Мэра, кричали даже немногочисленные старики — надувая лиловые щеки, сатанея,
