срываясь на астматический кашель.
— Ура-а-а!..
Кеф и Борка тоже кричали, забыв обо всем на свете. Впрочем, что было помнить: Мрак, который покрывал собою половину Вселенной, черную горячую воду, будто нефть разъедающую гранитные скалы, плоские ленивые волны, качающие на себе бревна обросшего топляка, кислый запах земли, заросли камыша и осоки, взгорбленные ощетиненные кустарником острова, словно кладбище мертвых ежей, раскинувшиеся в темной безжизненности, а над ними — протухшее небо, струящееся туманом; шорох лиственниц, стон одинокой цапли, и, как туша шипастого динозавра, вытягивающийся из-за островов, грозный, медленный скерринг, наполненный сарацинами.
Поднимаются весла, татуированные выжиганием, точно мокрая тряпка, распято на мачте холщевое грубое полотнище, разлетается над водой гортанная команда Геккона.
Помнить здесь было нечего.
И поэтому они помнить и не пытались, а лишь громко и беспорядочно кричали вместе со всеми. Звонкое мычание клавикордов будоражило и оглушало, полоскались в порывах ветра узкие городские штандарты. Им необычайно, сказочно повезло, потому что они протолкались практически к самому ограждению, отделяющему официальную часть площади от толпы, — загородки были довольно убогие, разнокалиберные и уже обтертые по верхнему краю многочисленными животами, но, по-видимому, очень прочно сцепленные между собой, треугольные их опоры вонзались в землю между камней, а за толстой металлической цепью, продернутой, наверное, для надежности, в коридоре пространства, которое запрещалось пересекать, заложив руки за спину, расставив ноги, будто истуканы, застыли нахмуренные милиционеры.
Форма у них по случаю праздника была парадная, и начищенные тупые ботинки блестели, как зеркало.
Милиционерам в такое утро приходилось несладко.
— Да, — опять сказал Борка.
Потому что приветственные возгласы уже умолкали, а когда они умолкли совсем и почетная караульная рота, развернувшаяся вдоль широких трибун, перестроилась в две шеренги, чтобы освободить место для громадной, наверное, трехтонной машины, словно танк, выползающей из дворцовых ворот, то оба они услышали, как совсем рядом с ними кто-то произнес с насмешливыми веселыми интонациями:
— Надо было купить букет цветов, Сэнсэй. Вот сейчас бы и преподнесли. Что может быть естественней патриотического порыва?.. А еще кто-то ответил — через мгновение, видимо, немного подумав: Хорошая мысль. Жаль только, что — слишком поздно… А первый сказал: Ничего не поздно, Сэнсэй. Пошлем Крокодила. Крокодил! Слетай-ка на проспект за цветами!.. А третий голос — тусклый, спотыкающийся, как пьяница, на согласных, протянул недовольно: А почему — опять я? Как бежать куда-то, так — обязательно я… А веселый голос сказал: А потому что ты — стоишь с краю. Ну-ка — за четыре секунды, одна нога — здесь, другая — там!.. А Крокодил неожиданно согласился: Ладно. Тогда деньги давай, у меня — ни копейки… А Сэнсэй, который, по-видимому, опять подумал, произнес, как будто сквозь плотно сжатые зубы: Прекратите. Достаточно. Поговорили и хватит… А веселый, не понимая, спросил удивленно: В чем дело, Сэнсэй?.. А нахмуренный, вероятно, Сэнсэй, ответил: Отлучаться кому-либо — запрещаю… А веселый сказал: Па-адумаешь — отлучаться!.. А Сэнсэй повторил: Все. Разговоры окончены…
Вновь заиграла музыка. Но теперь уже совершенно другая: громыхающий медью, торжественный Гимн Великого Города. Зазвенели фанфары, напирающая толпа как будто немного выправилась, серая, наверное, бронированная машина тут же, сворачивая, притормозила, и по ступенькам трибуны, сопровождаемый тушей Нашего Великого Покровителя, очень быстро поднялся высокий, немного сутулящийся человек, острый профиль которого виднелся на флагах и транспарантах.
— У… морда… — громко сказали в толпе.
Впрочем, относилось это, скорее всего не к Мэру. Относилось это, скорее всего, к Нашему Великому Покровителю, неуклюже, на четвереньках карабкающемуся в это время по лестнице.
Шерсть у него от непривычных усилий вставала дыбом, а когтистые задние лапы соскальзывали.
— У… рожа звериная…
— Навязали какого-то медведюгу…
— Дать бы ему кирпичом по башке…
Голоса, однако, были беззлобные.
Сам же Мэр, добежав до вершины, привычно остановился подняв к небу медально очерченное лицо, и немедленно стал похож на свое несколько карикатурное изображение, а когда Гимн завершился ликующим светлым аккордом, в долгом звуке которого проскальзывало нечто магическое, то все также привычно схватился за круглый деревянный барьерчик, опоясывающий трибуну, и, подавшись вперед, деловито, но в то же время возвышенно, как начало молитвы, бросил над чутко внемлющей площадью:
— Сограждане!..
Слово, точно большая птица, поплыло в небо, — а затем в неуловимую долю мгновения ринулось вниз и стремительно выпорхнуло из репродукторов, оглушив раскатами — сразу со всех сторон.
Кеф и Борка вздрогнули от этого звукового удара.
— Сограждане!..
Говорилось это, наверное, и о них — потому что та Тьма, из которой они явились, и которая, как древняя Смерть, уже проникала в город, по-немногу, дробила их всех на отдельные сущности, отпочковывая из грязи и сырости, точно жаб, придавая им кошмарно-человеческий облик: плеск горячего океана доносился, казалось, даже до площади.
— Плохо, — сказал Борка.
И Кеф тоже подтвердил:
— Плохо…
Но означало это нечто иное, чем то, что сказано. Означало это — пронзительный мартовский день, наполненный трепетом ожидания, хруст ночного мороза в остекленевших продавленных лужах, страх ворон, надрывающиеся репродукторы и прекрасный божественный облик Нашего Великого Благодетеля, который как раз в эту минуту устраивался поудобнее неподалеку от Мэра. Даже шерсть Благодетеля, казалось, была полна великолепного солнца, а большие треугольные уши ловили каждое слово.
Он был непередаваем.
Но, главное, это означало тех троих озабоченных, странных, напряженных людей, которые были прижаты к ним напором толпы.
Самый ближний из них, лицом своим, стянутым акромегалией к подбородку, действительно напоминал крокодила: пористая увлажненная кожа не просыхала даже в мороз, а пальто и заношенный шарф, который обматывал шею, были неопределенного буро-зеленого цвета.
Ужасный это был человек.
Кеф и Борка попытались от него отодвинуться. Но отодвинуться по-настоящему было некуда: люди, прижатые к загородкам, стояли довольно плотно, на них сразу же стали покрикивать, толкая локтями:
— Ну-ну, не топчитесь!..
Пришлось оставаться там, где они стояли.
Двое других, впрочем, были нисколько не лучше: нервный, какой-то испачканный юноша, словно два года не умывавшийся, с волосами, рассыпанными по лацканам кожаной куртки, в непрерывной ухмылке, грызущий спичку за спичкой, вероятно, пытающийся таким образом подавить внутреннее возбуждение, и гораздо более представительный, солидный мужчина, равнодушным лицом своим походящий на чиновника мэрии — в дорогом отороченном мехом пальто, под которым угадывалась не менее представительная фигура.
Он почувствовал взгляд Кефа и Борки и вздернул светлые брови:
— Уроды?..
Юноша сейчас же подсунулся к его уху и, подрагивая от напора чувств, быстро-быстро зашептал что-то, тыча пальцем в их сторону.
У него даже порозовел кончик носа.
Кеф и Борка слегка попятились.
