ударил этот носок. Он ужасно боялся. И он чувствовал свое ослабевшее ватное тело. Но он ударил, и носок, словно кобра, мгновенно отдернулся. Это было все, что он мог сейчас. Потому что его тут же зажали с четырех сторон. И привычно подняли, и распырили на весу беспомощной каракатицей, и схватили за волосы, и куда-то перевернули, и, натужившись, опрокинули на вонючий комковатый матрац. И дрожащий от возбуждения голос Годявого произнес: — Снимай с него, падла, штаны! Стаскивай, стаскивай!.. — И он почувствовал, как с него потащили. И голодные ищущие пальцы просунулись между ног. Будто щупальца. Шарили, шарили — и вдруг впились. Воздух был пропитан мерзкой похотью. От матраца несло слежалостью и мочой. Он, выламываясь, застонал. Но его держали чрезвычайно крепко. Чья-то ладонь сразу же запечатала ему рот. Он пытался укусить, — мякоть в судороге не поддавалась. Было страшно, по-детски. И он ощутил боль между раздвинутых ног. Сначала слабую, как бы ласковую, а потом — все сильнее, сильнее — гибкой иглой поднимающуюся внутрь организма. Кончик этой иглы сводил с ума. Раскаленный. Кричащий. От него было не избавиться. Он был, как насекомое на булавке. Смертная сплошная боль. Он весь дергался и сучил ногами. Словно в агонии. Мышцы перекручивались гнилыми веревками. Это называлось — «велосипед». Ужас был невыносимый. Он терпел, пока еще можно было терпеть. И затем терпел, когда терпеть уже было нельзя. И еще некоторое время после этого он все равно терпел, превозмогая себя, хотя игла уже протянулась до самого горла. А потом в нем что-то жалобно хрустнуло. Как обычно. Что-то жалобно хрустнуло и переломилось. Просто переломилось пополам. И он стал послушным тихим животным. Чего они, собственно, и хотели. Только этого они и хотели. И они это сразу почувствовали, потому что Годявый уселся на нарах и опять величаво взмахнул рукой: — Танцуй, Феня, канкан!.. — И он стал кошмарно подпрыгивать перед ними, задирая рубашку, поворачиваясь то вправо, то влево и выбрасывая, как безумный, ноги из бледного теста. А ему говорили: Нежнее, нежнее, девушка… Попку свою покажи!.. — И глаза у них чудовищно разгорались. И подрагивали от нетерпения члены. Будто по малой нужде. И уже кто-то, не замечая, хватался за отвердевший член, теребя его быстрой рукой. И сосед его уже равномерно елозил по стене ягодицами. А он все плясал и плясал, и уже больше ничего не видел вокруг. Он был просто животное. Дрессированное безгласое животное. Но — на двух ногах. С паспортом. Инженер и советский гражданин. Бывший член партии, поверивший этой партии и потому очутившийся здесь, среди таких же животных, — только сильнее и крепче телом. Он знал, что сейчас ему скомандуют: В позу! — и он станет в позу, — уперев руки, согнувшись. И к нему будут подходить по одному. И он будет стоять — пока они все не насытятся. А затем ему дадут ботинком под зад: Свободен! — И тогда можно будет снова усесться на корточках, рядом с унитазом, и впасть в растительное, древесное забытье. Чтобы хоть как-то переплыть ночь. Как придется. А когда все уснут, стеная и всхлипывая во сне от извращенных желаний, можно будет даже вытянуться немного на полу, чтобы разошлись затекшие конечности. Он ждал команды, как облегчения, все закончится, но вместо этого распахнулась дверь и все тот же Вертунок, розовощекий, озлобленный, _н_е _з_а_м_е_ч_а_я_ происходящего, раздраженно и коротко кивнул ему: — На выход! — Он пошел, еще как животное, по команде, но его вернули обратно: — Сначала оденься! — И он оделся, не попадая в штанины, а за спиной его раздавался одновременно и страстный и разочарованный вопль: — У- у-у, скотина!.. — И Вертунок, играя зубастым ключом, очень резко предупредил: — Тихо, педерасты раздолбанные. А то члены у всех откручу! — И они снова пошли по коридору, где лохматилось мешковиной стекло, и через соскобленные уголки его была видна пузатая неживая площадь, и ступени гремели под их ногами, и озлобленный Вертунок ругался, как заведенный: — Сволочи! Паскуды! Дерьмо! — Можно было понять, что ему не нравится таскаться взад-вперед по обделанному так-и-так коридору. Но он этого не понимал. Он еще был животное и поэтому не понимал. Он боялся. И когда в комнате на первом этаже кто-то бросился, рыдая, ему на грудь, то он сразу же закрыл лицо руками. Прежде всего надо было беречь лицо. И тогда этот кто-то закричал голосом, полным невыносимых слез: Папка!!.. Папочка родной!!!.. — Но он все еще был животное, и не понимал, и только механически гладил шелковистые пряди, и механически прижимал к себе нечто теплое, мягкое, пугающееся, и сопел, прижимая, и легонько покряхтывал от этого удовольствия, и жевал нарывную раздувшуюся губу, и ему очень хотелось почесать себя за левой лопаткой…
Вот, так оно было. Теперь я знал, как оно было. Я бежал по мосткам, прогибающимся в пустоту земли. Доски были старые, растрескавшиеся, кривобокие. Сучковатые горбыли их вскрикивали на разные голоса. Черной опушью махала заслоняющая поднебесье крапива. Рассыхались заборы, и придвинувшиеся из-за них дома шевелили деревянными скулами. Встречные, будто призраки, шарахались от меня. Я, наверное, сильно —
Карась говорил:
— Где-то находится источник. Постоянный. Ровный. Не очень интенсивный. Видимо, точечный. Единственный. Иначе бы все уже полетело к черту. Так полагает Часовщик. А Часовщик редко ошибается. Он специалист. Постоянный ровный источник возмущения, который приводит к вариациям и к смещению всего Хроноса. Персонифицировать его не удается.
Голос его просовывался в сознание, как червяк. Расплывалась эмалевая ослепительная улыбка. Морда была довольная, сытая. По такой морде хорошо лупить кулаком. Чтобы чавка — моталась. Я не верил ни в какое подполье. Идеологи-схоласты, нелюдимые боевики. Пропаганда и силовое давление. Демонстрации, саботаж, листовки. Сеть законспирированных ячеек. Дисциплина, пароли. Штаб — будто мозг параноика, поднимающий из темноты волны политического террора. Все это — бред и самообольщение. Разноцветная мишура на елке. Никакое подполье в наших условиях невозможно. Потому что подполье опирается на народ. Лишь тогда оно может эффективно работать. А народа у нас нет. Нет, нет и нет. Нет народа. Только — вялые, анемичные зомби. Подгибающиеся конечности, клочковатая мокрая шерсть. Как лемуры, блуждают они в яркий полдень, даже не догадываясь о наследственной слепоте. Выпирают фасеточные глаза, искажают пространство ядовитые пары алкоголя. Социальный гипноз приносит свои плоды. Разумеется, приносит! Общество слабых и равнодушных. Нечто клейкое, расползающееся. Студень. Полное и всеобщее отупение. Деидеологизация. Целенаправленный жестокий эгоизм. Какое, к черту, подполье?! Никакого подполья! Благосостояние. Инфантильность. Глохнут бомбы в прокуренных городах, остывают игрушечные стволы у автоматов, вязнут явки и криптограммы легенд, как папирус, рассыпаются бессмысленные прокламации, черной пеной поднимается над миром заря, выстрелы гремят вхолостую, кровь на тротуарах — это просто грязь, и ушастые зомби переступают, не замечая ее.
Кажется, я разговаривал сам с собою. Губы у меня пузырились, и мелькала вокруг ожесточенная жестикуляция. Я, наверное, походил на сумасшедшего. — Дядя, чокнулся? — спросили меня из какого-то тупичка. Осовелая крысиная морда высовывалась оттуда. Щеточки усов постригали воздух, и изогнутые резцы красовались поверх нижней губы. Я, проскакивая, отмахнулся. Было уже — начало шестого. Станция распахнулась передо мной запотевшими белесыми далями. Влажно-зыбкий туман, словно марево, обволакивал горизонт. Рельсы уходили туда, как в кипящее молоко. Обнаженные лезвия их сверкали. Грунт был в черной копоти, каменист. Видимо, здесь находился край земли. Синие дощатые бараки протянулись по этому краю. Я все время оглядывался. Слежка за мной, кажется, прекратилась. Наружное наблюдение было снято. Циркуль-Клазов исчез. Это — момент отключения.
Я дрожал. Крупный серый паук, отливающий замшей, с крестом на спине, опускался, попискивая, откуда-то сверху. Сегментарные лапы его шевелились розеткой, а из сытого литого брюшка выползала блестящая клейкая лента. Середина ее также дрожала. Будто сердце струны. И дрожала, разгуливая, квадратная балка, на которой она была прикреплена. И дрожал сам барак — проворачивая в дереве шляпки гвоздей. И дрожал плотный воздух. Дрожь и ненависть колебали всю землю. Я тут был ни при чем. Просто длинный стремительный товарняк вырвался внезапно из небытия и безжалостным грохотом принялся