перепиливать станцию, — брызгая гарью, щебенкой, обдирая горчичную тишину с лопухов. Хлесткие пыльные вихри крутились вокруг колес, и фальцет парового свистка процарапывал небо. Хоронясь в темной щели, я увидел, как какая-то приземистая фигура, до сих пор, наверное, скрывавшаяся среди строений, кинулась составу наперерез и, отчаянно размахнувшись, точно из катапульты, взлетела чуть ли не до крыши вагонов. Руки ее были распахнуты для смертельных объятий, крылья вздернутого пиджака надувались. Я не видел, кто это был. Может быть, кто-то из недавних знакомых. Но вряд ли. Налетающее железо ударило его, и, отброшенное дикой скоростью, описав крутую дугу, тело рухнуло на перекрестье путей, — дважды перевернувшись и замерев среди соломинок ковыля. Безобразно торчали подошвы. Клок мохнатого дыма разорвался хлопком и исчез. От кирпичных развалин вокзала, спотыкаясь, бежали железнодорожники. Все было в порядке. Я попятился. Дрожь земли ощутимо слабела, и все глуше стучали уходящие колеса на стыках. Растворился в тумане последний вагон. Я боялся, что меня тут заметят. Это был бы конец. Крылья Хроноса шелестели над головой. Отверзались провалы времени, и клубилась в них голодная нечисть. Я поспешно выдирался из щели с противоположной стороны. Документы я спрятал на груди, под рубашкой. Я надеялся, что демонам сейчас не до меня. Я теперь знал, что мне делать…
Улица покатилась обратно. И обратно покатились дома, обшитые досками. Промелькнули — заборы, гостиница, скучный столб посередине двора. Грохнула внизу инвалидная половинка парадной. Разбежались перила. Кнопка звонка утонула в пластмассовом корпусе и не обнаружила никаких соединений. Я, как бешеный, заколотил по коричневой многослойной осыпающейся пузырчатой краске: — Идельман, откройте!.. — А когда дверь открылась и сквозь черноту проклюнулся щуплый перепуганный человек в заплатанном свитере, то я мощно рванулся к нему, — то ли собираясь о чем-то умолять, то ли, наоборот, — чтобы вытрясти из него обомлевшую душу. Я был полностью вне себя. Только человек этот оказался намного проворнее, — цепко схватив меня коготками за лацканы и приблизив грачиную узость лица.
— Молчите, молчите! — возбужденно сказал он. — Не должно быть вашего голоса. Зачем вы сюда пришли? Я же предупреждал вас, что приходить нельзя. Ведь — тотальная слежка. Мы
Он шипел и подпрыгивал. Он вилял, будто птица, островерхим приподнятым задом. Кажется, он намеревался юркнуть обратно в квартиру. Но я выставил ногу, и дверь уперлась.
— А теперь послушайте меня, — с тихой яростью сказал я. — За кого вы меня принимаете? За придурка? За свихнутого очкастого диссидента? Видимо, вас неправильно информировали. Вы серьезно ошибаетесь насчет меня. Я — обычный советский гражданин. Я — работник газеты. Незаметный, лояльный. Коммунист — между прочим. По убеждению. Что такое партийная дисциплина? Подчинение меньшинства большинству. У меня нет претензий к правительству. Есть доверие. Партия знает, куда идет. Я не собираюсь никого свергать. Наше общество меня вполне устраивает. Политические эксцессы, амбиции — не для меня. Я хочу, чтобы вы это твердо усвоили. Слушайте, слушайте, Идельман! Я вас не искал, вы меня сами нашли. Я вас не просил ни о чем и, естественно, не обещал ничего взамен. Я не брал перед вами никаких деловых обязательств. Совесть у меня чиста. И давайте расстанемся. Заберите ваш компромат, не желаю иметь с вами ничего общего…
Выговаривая все это, я по-прежнему придерживал дверь и одновременно пихал ему белый мятый конверт, вытащенный из-за пазухи. Руки наши сплетались, как змеи, скомканная бумага шуршала, я прикладывал массу усилий, но почему-то получилось так, что конверт опять оказался у меня, а громоздкая дверь неожиданно вырвалась и впилась в косяк вертикально прибитой кромкой. Тупо чокнула щеколда. Я немедленно громыхнул по коричневым старым доскам: Отоприте же, Идельман!.. — ни единого звука не донеслось изнутри. Тихо мучилось радио, лиловел угасающий свет в окне, пахло жареной рыбой, и сорвавшийся от удара мох плавал рыхлыми невесомыми хлопьями. Видимо, все это было безнадежно. Полированная табличка сияла над чернотою звонка: «Идельман И.И.». Буквы были доисторические, с вызывающими круглыми завитушками. Я схватил ржавый гвоздь, валяющийся у порога, и на меловой затертости чуть выше таблички, матерясь и отплевываясь, процарапал короткое нецензурное слово. То, которое и должно было здесь находиться.
Повторялись события утра.
Толстая неповоротливая страшноватая баба с ведром земляной картошки, несмотря на жару перевязанная по груди меховым платком, поднималась с первого этажа, будто паровоз, выдыхая тяжелые хрипы. Ноги ее были обуты в обрезки валенок, а огромный живот стянут широким солдатским ремнем. Было в ней что-то от довольного людоеда.
— Ну, не хулюгань, не хулюгань, парень, —
Баба теснила меня невероятным корпусом. Волосы у нее топорщились, словно пук бельевых веревок. На площадке нам было не разойтись. То, что я принимал за картошку, на самом деле оказалось скопищем грязно-бурых пятнистых жаб — полумертвых, подсохших, будто действительно из-под земли. Лица у них были — сплошь человеческие. Самая верхняя чрезвычайно походила на Батюту. Прямо копия. Эта жаба выбралась из толкотни, и, оскальзываясь, цепляясь за ведерную дужку, недвусмысленно погрозила мне пальцем.
— Игры разыгрываешь, журналист. Достукаешься, — пискляво предупредила она.
Честно говоря, мне все это надоело. Надоело, надоело и надоело. Я смертельно устал. Существует предел, за которым наступает естественное пресыщение. Вероятно, так получилось и у меня. Я шагал через двор, и асфальт колыхался, будто волны в зыбучем песке. Ноги как бы все время проваливались. Останавливаться было нельзя. Крылья Хроноса шелестели над головой, и невидимый черный пух обжигал мне щеки. А когда я доплелся до середины квартала, то из-за угла неожиданно вывернул военный патруль и пошел шаркать кирзами по осевой широкой улице. Двое рослых солдат прижимали к груди автоматы, а их третий вел на поводке полутораметрового служебного таракана с «беломором» во рту. Таракан семенил шестью тонкими наборами голеностопов, вздергивал, замыкал петлей роговые закрученные усы и