швырнет на асфальт. Если я сяду в автобус, то уже другая машина, скорее всего фургон, врежется в него как раз в том месте, где я сижу. Причем, не пострадает никто, кроме меня. Если же я рискну, скажем, спуститься в метро (а насчет метро Авдей меня предупреждал специально), то какие бы меры предосторожности я при этом ни соблюдал, либо оборвется лента ступенчатого эскалатора и я покачусь вниз, ломая руки и ноги, либо перед прибытием поезда толпа, скопившаяся на перроне, колыхнется, будто от электрического разряда, крутанется туда-сюда и сбросит меня на рельсы. А может быть, произойдет и нечто такое, чего я просто не способен вообразить. Нечто, лежащее за пределами человеческих представлений. Но оно обязательно произойдет. Упадет балкон, если я буду слишком жаться к стенам домов, обрушится пролет лестницы, на которую я ступлю, заклинит лифт, если я отважусь туда войти, а на самом верху оборвется железный трос. Или начнется стремительный пожар в шахте. Или ударит током, лишь только я прикоснусь к кнопке вызова. Произойти могло все что угодно. Я находился в самом центре Сумеречной страны. Спасения не было. Вынырнуть-то я вынырнул, чудом глотнул воздух, но это вовсе не означало, что удержусь на поверхности.
Может быть, потому я не слишком мучался из-за Бориса. Он-то как раз вынырнуть не сумел – лежал сейчас, задохнувшись насмерть, в квартире, наполненной чудовищным земляным запахом. Неловко, разумеется, признаваться в таких вещах. Тем более, что я был ему многим обязан. И тем не менее, особой скорби я не испытывал. Была какая-то неумолимая логика в том, что потусторонним угаром захлебнулся Борис, а не я. Ведь Петербург – действительно необыкновенный город. Он ближе к вечности, чем любое другое творение человека. Здесь и в самом деле сквозит незримая метафизика бытия. Называть ее можно по-разному: бог, астрал, абсолют, гнозис, идея, трансценденция, логос, нирвана, тонкие энергии сфер. Это значения не имеет. Это просто разные ипостаси одного и того же источника. И если каким-то чудом удастся прикоснуться к нему, если, как в Клубе, последовательно восходя по уровням озарения, удастся подняться к сути, пронизывающей собой всю вселенную, то это даст такое ощущение жизни, с которым не сравнится ничто. Видно станет «во все стороны света».
Однако здесь есть и опасность. Как нельзя искажать волю божью, которая тогда превращается в нечто противоположное, так нельзя, обращаясь к вечности, втискивать в нее свои сиюминутные интересы. Нельзя плыть против течения бытия. Нельзя ставить лодку жизни бортом к волне. Первый же порыв ветра опрокинет ее. Первый же всплеск воды пустит ко дну.
От взгляда ли Голема, коснувшегося меня потусторонним холодом, от пронзительного ли сквозняка вечности, возникшего еще на заседании Клуба, а может быть, от всего сразу, не знаю, но я теперь понимал, что представляет собой тот «рабочий материал», который я должен был озвучить во время дискуссии. Впрочем, ничего сверхъестественного он собою не представлял. Это была, на мой взгляд, довольно качественная разработка по функционированию властной элиты. Не знаю, кто ее сделал, возможно – Аннет, возможно – Борис, но выполнена она была согласно всем нашим требованиям: краткое обоснование темы, исторический экскурс, постановка задачи, обрисовка необходимого ресурсного наполнения и простой алгоритм, позволяющий достичь результата. Повторяю, ничего особенного в данном материале не было. Такие разработки делаются по двадцать – тридцать штук ежегодно. Никаких последствий они, как правило, не имеют: возникают и распадаются, не затрагивая текущего политического рельефа. Вопрос лишь в том, как это подать. Одно дело, если разработка, чего бы она ни касалась, подается в виде обычного документа, восприятие которого никакими дополнительными стимуляторами не подкреплено. В этом случае она рассматривается вполне критически – сквозь фильтры сознания, сквозь защитную оптику уже имеющихся фактов и сведений. Риска индоктринации практически нет. Документ усваивается в обычном режиме. И совсем другое, если содержание идет на «петербургской волне», если оно вложено в нечто такое, что пробивает все защитные механизмы, в метафорическую облатку, в «месседж», пронизывающий человека до самых глубин. Тут можно провести аналогию с известным «двадцать пятым кадром» в кино. Зрителем он не фиксируется, поскольку находится за пределами обычного восприятия, а потому, неопознанный, неощутимый, уходит непосредственно в подсознание, в кипение инстинктов, страстей, наслаивается на них, заставляет человека совершать поступки определенной направленности.
Так было и в данном случае. Материал, который выносили на заседания Клуба сначала Ромашин со Злотниковым, а позже, ни о чем не подозревая, и я, представлял собой именно такой «двадцать пятый кадр»: попытку скрытой коррекции, попытку повлиять на ситуацию «изнутри». Это должно было привести к важным последствиям: к перестройке ландшафта власти, к реконфигурации административных элит, к тому, что одни люди из окружения президента уйдут, а другие, пока находящиеся в тени, придут на их место. То есть – к полной смене политического репертуара, к совершенно иной оркестровке всех имеющихся акцентов. Конкретизировать этот сюжет я не мог. Я не очень хорошо знал тех людей, которые должны были в результате подобной пересортировки исчезнуть, и еще хуже – тех, кому режиссурой назначено было появиться на авансцене. Я был от этого слишком далек. И в конце концов, какое это имеет значение? Это была борьба за власть, за свой «текст», за то считывание реальности, которое связано с определенными политическими персонажами. Я в такие вопросы вообще никогда не вдавался. Однако я знал другое. Я знал, что руль положен в неправильном направлении: ветер вечности, не стихающий ни на мгновение, бьет теперь прямо в борт, лодочка моей жизни опасно накренилась, волны, поднимающиеся из мрака, готовы захлестнуть меня с головой. Спасения действительно не было. Я пребывал в самом сердце Сумеречной страны.
Итак, жить мне оставалось считанные минуты. Переулок, куда меня занесло, просматривался насквозь. В одном просвете его видны были дома на набережной Фонтанки: трехэтажные, теснящиеся друг к другу, лепные, похожие на декорации, казалось, что их можно проткнуть, как картон, а во втором, над которым свисали жилочки проводов, – Загородный проспект, тоже – как будто нарисованный дымчатой акварелью. На мгновение его заслонила громада проплывающего троллейбуса. И вот когда она проплыла – бесшумно, ускользнув навсегда, – то из подворотен, расположенных друг против друга, словно отраженные в зеркале, появились две одинаковые фигуры: потоптались на месте, точно принюхиваясь, одинаково развернулись и двинулись мне навстречу.
Одно могло служить утешением: это были не Големы. Не было в них земляной тяжести, заставляющей неуклюже раскачиваться из стороны в сторону, не было влажного грязевого блеска, удушающей черноты, грубоватости сочленений. Они даже не шли, а громадными колдовскими прыжками перемещались над мостовой. Колыхались балахоны из мягкой ткани, развевались отвисающие рукава, удлиненные, гладко- лысые головы тыквенной желтизны были наклонены вперед.
Впрочем, все это я припоминал потом, задним числом. Это свинчивалось у меня в памяти, как части путаного сюжета. А в тот момент я лишь с испугом сообразил, что нахожусь уже в другом, противоположном ответвлении переулка – стою, прижавшись спиной к стене, и судорожно, как в лихорадке, ощупываю пальцами штукатурку. Пути на набережную тоже не было. Оттуда, вывернув то ли из-за угла, то ли из ветхой парадной, двери которой, по-моему, были проломлены, приближались ко мне две точно таких же фигуры, и их тыквенные физиономии тоже были неумолимо наклонены.
Одновременно мерзкий скребущий звук раздался над ухом. Будто кошка зацарапала по стеклу.
Я бешено обернулся.
Это была не кошка.
В окне первого этажа, во мраке квартиры, где, вероятно, никто не жил, я увидел старушечью физиономию, собранную, казалось, из одних дряблых морщин. Вздыбленные седые пряди, в глазах без зрачков – угольная красноватая муть, изо рта, сверху и снизу, сминая губы, торчат пары клыков.
Старуха прижала к стеклу птичьи лапки, и вдруг гладкая поверхность его пошла белесоватыми трещинами. Рухнул ливень осколков. Хлестнула в проеме рам твердая крошка. А скрюченные лапки просунулись и заскребли уже по наружному переплету.
Я услышал радостное повизгивание.
Окружающее начало расплываться – будто в слезном тумане.
Волной вздулся мрак.
И в эту секунду кто-то схватил меня за руку и дернул так, что я едва устоял на ногах.
– Не оглядывайся, – сказала Гелла. – Когда ты оглядываешься, они начинают нас видеть.
– А разве так они нас не видят? – спросил я.
– Гремлины живут под землей... Днем они слепнут... Сейчас для них слишком светло... Но когда ты