террористических актов: ни захватов заложников, ни взрывов домов в Москве и где-то на юге. Нет, надо идти, идти; бог знает, что ему еще взбредет в голову.
Вдоль Невского порхал, посверкивая, редкий снег. Ветра не было, искристая морозная пыль взвихривалась лишь под колесами транспорта. Басков намеренно свернул направо, в сторону Адмиралтейства, и через десять минут в витрине длинного магазина неподалеку от Большой Морской улицы узрел свою книгу. Все-таки ничего не скажешь – хорошо издали: глянцевая обложка, отчетливо, другим шрифтом выделяется имя автора; название «Маленькая Европа» – опять-таки другим шрифтом, и, как тень, выступающая за ней, – химерический дворец Сан-Марко в Венеции. Нет-нет, ничего, со вкусом сделали. И внимание привлекает, и нет той крикливой зазывности, что свойственна коммерческой литературе. Наконец-то у него появилось что-то приличное. А ведь первая книга была – просто ужас, мечта советского идиота. Рассыпающийся переплет, шрифт – мелкий, на обложке, чтоб лучше продавалось, как тогда считал Харитон, – обгоревшее красное знамя с серпом и молотом. Да с содержанием, надо признать, было не лучше. Чего он там только от избыточного энтузиазма не наворотил. Теперь даже рад, что прошла практически незамеченной. А вот это уже действительно ничего, приятно взять в руки. Ничего-ничего; научился все-таки Харитоша издавать книги. И рецензии на нее тоже – очень благоприятные. В «Известиях» уже была публикация, в «Ведомостях», в «Коммерсанте». Когда в конце января он полетит во Францию на Конгресс по интеграции мировоззрений, надо будет взять экземпляров тридцать, чтоб раздарить участникам. Интересно, что по этому поводу скажет Голамбек? В Праге он утверждал, что обновление европейской идеи сейчас даже в принципе невозможно: метафизика уже выработана, неоткуда черпать энергию для новых социальных конструктов. Нам бы, дай бог, удержать то, что имеется. И вот вам, пан Голамбек, ответ. Читайте, завидуйте. Можете даже раскритиковать в своем «Европейском вестнике». Только вот не заметить этого будет уже невозможно.
Басков пошевелил чуть замерзшими пальцами. Ему хотелось зайти в магазин, взять книгу в руки, снова перелистать, увидеть заставки, отделяющие собой разные главы. Заставки, кстати, тоже были со вкусом. Только зачем? Дома у него – три пачки взятых в издательстве, которые он еще не успел раздарить. Тоже, между прочим, большая проблема. Раздаривать надо быстро, чтобы чтение и отклики на него были не слишком разнесены; тогда они могут образовать некий саможивущий фантом, а он, в свою очередь, будет поддерживать интерес к книге. Эту психологическую механику Басков неплохо усвоил.
И все-таки хорошо, что он в свое время не ринулся, как дурак, организовывать какие-то курсы. Был некий Додон, предлагал быстренько нафурычить брошюру о методах «делания себя», соблазнял, дьявол, тем, что позже можно будет создать из этого целую фирму – показывал сметы, какие-то «графики отчислений», прибыль там получалась такая, что Басков пару недель пребывал в растерянности. В конце концов, сколько можно жить в нищете? Сколько можно считать каждый рубль, экономить копейки? И все- таки отказался – Мизюни в основном было стыдно. Они тогда только-только снова налаживали отношения. Какой-то непонятный сейчас муторный трехдневный кризис. Казалось – все, кончено, больше никогда не увидятся. И если бы Басков ей тогда внезапно не позвонил...
Кстати говоря, о Мизюне. Она, наверное, уже вернулась со своих утренних съемок. И пробные отпечатки, наверное, тоже уже получила. Разложила их сейчас на столе – ходит вокруг, разглядывает, морщит лоб. Надо будет купить ей цветов. Вот он вернется, Мизюня – хмурая, отпечатки ей, как обычно, не нравятся; переживает, вытаскивает один, другой, третий, снова бросает. А он вдруг раз – это тебе! И просияет Мизюня, подпрыгнет, повиснет у него на шее. Такая счастливая, растрепанная, веселая – никак к этому не привыкнуть...
Он свернул на Большую Морскую улицу, где дома по выступам и карнизам были опушены светлым снегом, потом – в коротенький переулок, четыре здания, ведущий на набережную Мойки.
В это мгновение чуть затеплились фонари, и между их расплывчатыми зрачками сгустились сумерки.
Вдруг стало как-то теплее.
Захлюпала мокреть на тротуаре, перегородила проход на другую сторону темная, по-видимому, глубокая лужа.
Зика, оказывается, была дома. Она сидела с подогнутыми ногами в кресле у письменного стола и, по- птичьи нахохлившись, просматривала разложенные перед собой три или четыре толстые книги. Круглые, как пенсне, смешные очки сползли у нее к носу. Зика их бессознательно поправляла, но через мгновение они снова сползали.
– А где Георгий? – спросил Басков.
– Не занятиях, – не поворачиваясь, ответила Зика. – Никак не можешь запомнить? По вторникам и субботам он возвращается поздно.
Тогда Басков, бесшумно ступая тапочками, прошел в комнату, где царила библиотечная тишина, обогнул кресло, крепко взял Зику за плечи и, не обращая внимания на протестующий возглас, прижал к себе так, словно боялся, что она тоже исчезнет.
– Я сейчас задохнусь, – сказала Зика.
Карандаш она, тем не менее, из пальцев не выпустила. И даже умудрилась, прижатая, сделать на узенькой полоске бумаги пару отметок.
Басков только вздохнул.
Почему все так получилось? Почему они с Мизюней расстались, хотя вроде бы никаких причин для этого не было? Почему он потом женился на Зике? Почему – курсы; разве он когда-нибудь думал, что будет торговать иллюзиями для домохозяек? Он ведь хотел совершенно иного: писать книги, чувствовать, размышлять, извлекать из тени небытия новые смыслы... А Гермина, Леня Бергер, Харитон, Марек, Мулярчик? Разве они хотели быть теми, кем стали сейчас? Почему, почему? А нипочему, ответила бы та же Мизюня. И, как всегда, была бы абсолютно права. Нипочему, вот и все. Никто ни в чем не виновен, никто не должен ни за что отвечать. Просто – время; целое поколение – в топке истории. Просто было предназначение – вспыхнуть и прогореть за какие-нибудь два-три года. Однако зажечь огонь, в котором сгорят все жутковатые монстры прошлого... И вот – прогорели, дотла, пепел, нет сил – ни для любви, ни для жизни, ни для чего.
Только не задумываться, сказал он себе. Он уже давно понял, что главное в жизни – это ни в коем случае не задумываться. Никакой рефлексии, от нее – тоска, депрессия, невозможность существовать дальше.
Нет-нет, что угодно, только не это.
Зика между тем осторожно освободилась и посмотрела на него поверх стекол.
– По-моему, ты заболел, – озабоченно сказала она.
Впрочем, тут же опять склонилась к узенькой полоске бумаги и, прищурившись, очень решительно вычеркнула одну из пометок.
– Так будет лучше...
– Я тебя люблю, – Басков коснулся губами теплого родничка кожи, проглядывающего на макушке.
– Я тебя тоже люблю, – рассеянно ответила Зика.
– Ты хоть немного этому веришь?
– Чему?
– А вот тому, что сейчас сказала.
– А что я такого сказала? – переспросила Зика.
Подняла карандаш и, будто рисуя, медленно повела им в воздухе.
Затем снова обернулась к Баскову.
Лицо у нее стало недоуменное.
– Нет, ты действительно заболел...
Дня два-три после этого Басков испытывал странные головокружения. Будто мир мягко вздрагивал и, как карусель, проворачивался на несколько градусов.
Смещались люди, предметы.
Басков тоже вздрагивал, а один раз был вынужден даже схватиться за угол кафедры.
Было чувство – словно он что-то забыл.
Забыл и не может вспомнить.
Никак не может.