вновь ощущает желание и просит пощады: «Венера, зовешь ли ты меня вновь к оружию после долгого перемирия? Пощади меня, умоляю тебя, умоляю тебя!» Мисс Фробишер улыбается по причине мне неведомой. Если бы Иисус Назорей имел перед собой пример мисс Фробишер, сдающей на диплом латиниста Экзаменационному совету Лондонского университетского колледжа, ему не понадобилось бы прибегать к верблюдам и игольным ушкам [120], а имя мисс Фробишер неожиданно обнаружилось бы в стихе девятнадцать в Евангелии от Матфея, как и еще более неожиданное имя Лондонского университетского колледжа. Ваше имя не мисс Фробишер? Как ваше имя? Мисс Бертон. Я нижайше прошу прощения. Принимаю поправку. Если бы Иисус Назорей имел перед собой пример мисс Бертон, сдающей… О боже, я надеюсь, вы не из-за меня плачете. Вам все равно? Вам безразлично, что я заставил вас плакать? О, мисс Бертон, вам хоть что-то должно быть небезразлично. Вся жизнь в том, чтобы различать. Вот пятидесятилетний Гораций притворяется, что ему безразлично, строка двадцать девять,
…но почему, Лигурин, почему, увы, эта непривычная слеза стекает по моей щеке? – почему гибкий язык спотыкается и немеет, когда я говорю? Ночью, во сне, я крепко обнимаю тебя, я бегу за тобой по Марсову полю, я следую за тобой в бурные воды, но ты не ведаешь жалости.
ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ
Хаусмен…Всю землю Галаад до самого Дана, и всю землю Неффалимову, и всю землю Ефремову и Манассиину, и всю землю Иудину, даже до западного моря, но не Уэльс, который отдаю методистам.
Кейт. Что же произошло, Альфред?
Хаусмен. Все хотели это знать.
Кейт. Тут не до шуток. Все боятся тебя теперь, кроме меня, да и я тоже боюсь. Для отца это удар – хотя к ударам ему не привыкать. У нас теперь скупятся, ходят на цыпочках, зимой разжигают одну печку. У Клеменс каждый грош на счету. А ведь мистер Миллингтон всегда говорил: будь она мальчиком, он был бы рад видеть ее среди своих шестиклассников.
Хаусмен. По мнению Миллингтона, худшее, что могло со мной стрястись, – это хорошая выпускная отметка вместо отличной. Что ж, он ошибался. Да, он просил меня время от времени вести уроки латыни в шестом классе – этакий акт милосердия. Я буду преподавать маленькому Базилю.
Кейт. Мне бы хотелось, чтобы ты поучил меня, – я не такая уж тупица. Как-то раз ты собрал нас на лужайке, чтобы показать солнце и планеты. Я была Землей и выделывала пируэты вокруг Лоренса [123], а ты бегал за мной по кругу и изображал Луну. И по сей день это все, что я знаю из астрономии. Так, значит, ты будешь учителем?
Хаусмен. Только пока не пройду экзамена на государственную службу [124].
Кейт. На государственную службу?
Хаусмен. Буду чиновником Ее Величества.
Кейт. Как дипломат?
Хаусмен. Точно. Или как почтальон. Мой друг Джексон поступил в Бюро патентов Ее Величества. Читальный зал Британского музея там неподалеку. Я собираюсь продолжать занятия классикой. Посмотри-ка на Кли, какими синими становятся холмы, когда заходит солнце!
Кейт. Ах да! Наша Земля Обетованная!
Хаусмен. Я перестал верить в Бога, кстати.
Кейт. Ох уж мне эти оксфордские штучки.
Хаусмен. Я ждал у реки друзей, Джексона и Полларда. Джексона ты не знаешь. Поллард – это тот, кто к нам однажды приезжал. Мама осудила его за то, что он не сумел незаметно для нее подойти к двери уборной, не смог прокрасться как положено… Я ждал их на скамейке у реки, и меня осенило, что я одинок и помощи ждать неоткуда.
Кейт. Мама умерла бы, если б услышала тебя.
Хаусмен. Я не буду упоминать это в семейных молитвах.
Кейт. В Оксфорде ты поумнел. Ты хоть помнишь, какой была наша мама?
Хаусмен. Да, когда она болела, я все время сидел рядом с ней. Мы вместе молились, чтобы она поправилась, и она говорила со мной так, будто я совсем взрослый.
Кейт. Она ведь тебя слышит.