законопатят в Шлиссельбург! Приказ дело святое-с…
- А где приказ? – вспылил Модест Аполлонович и начал демонстративно шарить по кровати. – Где бумага с гербом и генерал-губернаторской визою? Нету-с! Они, видите ли, рук чернилами пачкать не хотят! А мне потом на допросах доказывай, что было сказано, что со страху померещилось, а что напортачено с обычной русской дури!
- Знамо дело, свою голову начальство в петлю совать не будет-с, - кивнул Перемягин. – Только и мы не за понюх табаку были зачаты! Не пальцем, так сказать, деланы-с!
Надзиратель стушевался, но не столько за свой фривольный тон, а потому, что сказал «мы».
Почуяв неприязненный взгляд начальника, Перемягин замолчал, опасливо посмотрел на смотрителя и виновато потупил глаза.
- Не томи, душа моя ясная! Сказывай, чего удумал! – взбудораженный Иванов плюнул на панибратский тон надзирателя. – К чертям прелюдию, закругляй увертюру, саму оперу подавай!
Перемягин прокашлялся и начал, будто докладывая:
- Вы капельки с ядом…
- Как ты, шельма, о них прознал?! – не удержался Модест Аполлонович, замахиваясь для звонкой пощечины. Но удержался, скомкал пальцы, словно стряхивая с них воду. – Говори.
- Капельки эти, - невозмутимо продолжил надзиратель, - с молитвою да в бутылки с вином! В одну капнули, другую обошли, снова капнули, опять обошли.
- Зачем же мне, любезный, понадобилось половину арестантов притравить? Никак предлагаешь сыграть ва-банк с Фортуной? – тюремный смотритель мечтательно закатил глаза. – Пожалуй, здесь кроется большая ирония. Ведь эти капельки я приобрел на случай, чтобы не достаться на растерзание черни! Стало быть, они могут послужить и моему спасению? Что ж, Фортуна, я тасую мистическую колоду жизни и смерти, а тебе сдавать!
Надзиратель перемнулся с ноги на ногу:
- С Фортуною, батюшка, вы хорошо придумали-с. Только мне, дураку, о высоких материях не разуметь. – Перемягин лукаво посмотрел на тюремного смотрителя и прошептал. - Вот начнет вас спрашивать начальство, почему так и как вышло-с, что колодники свободно по Москве фланировали? Вы сразу отвечайте без запинки: «В Бутырках епидемия приключилась. Кои в тюрьме сами от хвори померли, а коих в люди помирать выпустили, чтобы камер покойниками не захламлять». Примутся допытывать, отчего арестанты Москву подпаливать стали, так вы, прямиком и не раздумывая: «Сие приключилось не по чьему-то распоряжению, а по всеобщему епидемическому умопомрачению!». Потом, жалобясь, посмотрите на дознавателя и смахните слезу: «Сам, ваше превосходительство, трое суток в забвении погружен был. Умирал, да ради государя нашего не умер, одолеваем был недугом до смерти, да не поддался! А теперь вашей милости по гроб жизни верным буду!». Такой мудростию, батюшка, и сами спасетесь, и всех своих тюремных надзирателей от бед и злосчастий убережете-с!
Пока тюремные надзиратели поспешно приготовляли Бутырскую площадь для проведения на ней присяги поджигателей, пока расторопный Изот Перемягин снабжал каждую вторую бутылку ядом, Модест Аполлонович находился в мучительных размышлениях относительно текста самой клятвы, под которой арестантам следовало расписываться кровью.
«Хорошо генерал-губернатору отдавать тайные поручения, а меня потом за государственную измену в порошок сотрут! – Иванов с тоской вспомнил предостережение надзирателя и еще раз мысленно с ним согласился. – Французы приходят и уходят, Москва горит и отстраивается заново, а вот упразднить тайную канцелярию никакой император не в силе. Вроде и нет ее теперь, а глядишь, уже туточки, под самым твоим носом. Работает, не покладая рук и никуда исчезать не думала. Вот замирятся с Наполеоном, тот час трудов у нее прибавится! Денно и нощно станут искать виноватых, кого бы перед государем да честным народом в козлы отпущения назначить!»
Модест Аполлонович посмотрел на свое отражение в зеркале и сразу же понял, что выступать в мундире нельзя. Потому что не может представитель власти, человек на службе государевой отдать приказ о поджоге Москвы.
«Тут и слов присяги разбирать не потребуется. В таком фортеле любой экспедитор тайной канцелярии не военное искусство узрит, а откроет государственную измену и сговор с врагом! - Тюремный смотритель поспешно скинул с себя форменную одежду. – Во что бы такое, право, вырядиться? Вот станут дознаваться, будут голодом морить, спать не давать, даже высекут для острастки. А я им, мол, так и так. Дураки не правильно поняли, а сволочь и вовсе распоясалась. Одним словом, арестанты умного слова не разумеют, добра не помнят!»
Модест Аполлонович достал толстое верблюжье одеяло и, обмотавшись им, вновь подошел к зеркалу:
«Хорош! Глаза сияют и сверлят, волевое лицо выражает решительность и гнев. Чистый Бонапарт! – Теперь пожалел, что не отрастил длинных волос и бороды, представляя, что из него неплохо бы вышел и образ пророка. - Пожалуй, мне стоит облачиться в поповскую рясу! На крайний случай всегда можно представиться сумасшедшим! Так и скажу экспедитору: «Тронулся, ваше превосходительство, от усердия в службе!»
- Изотка! – смеясь, закричал тюремный смотритель. – Что там с вином? Поди, сволочь, половину выжрал да водой разбавил?!
- Никак нет-с, - надзиратель, запыхавшись, вбежал в каземат и вытянулся по струнке. – Исполнено все в надлежащем виде-с! Половина бутылей с благодатью, а вторая с ядом-с!
- Превосходно! Теперь дуй в церковь и тащи мне поповские ризы. Только те, что помрачнее!
- Не понял-с… - замялся Перемягин. – Неужто господин полицмейстер вас в духовный сан возвел-с?
- Понимать не твоя забота, - отмахнулся Иванов. – Марш за ризою!
- А с батюшкой, что делать прикажете? – Не унимался надзиратель. - Домой почивать не ходит, цельную ночь все молится и молится. Телом опал, ликом сделался бел, все равно что мертвец. Может, и ему вина для Фортуны поднесть?
- Идиот! – Раздраженно взвизгнул тюремный смотритель. – Ничего ему не подносить! Гони его взашей! Прочь из Бутырок, из Москвы! Чтобы к построению арестантов духа его в крепости не было! Иначе, скажи, что самолично его повесишь за государеву измену! Понял?
- Так точно-с!
Модест Аполлонович посмотрел в след убегающему надзирателю и снова погрузился в тревожные размышления по составлению текста присяги.
«Наплести бы одновременно чего-нибудь мудреного, где и про поджоги сказано было черным по белому, и чтобы ни один экспедитор ни в чем подкопнуть меня не сумел! – Иванов присел на кровать и стал шарить глазами по каземату, словно в нем были скрыты подсказки для решения его задачи. – Вот отыщется волшебный ключик, тогда и Ростопчину угодить сумею, и возможные злоключения от себя спроважу! Только бы не прозевать, найти этот ключик. Помоги, о, Фортуна!»
Он стал мысленно перебирать все наиболее значимые события своей жизни, разговоры с интересными и влиятельными людьми, затем просто случайно подслушанные сплетни в салонах и на балах, потом и вовсе болтовню надзирателей и арестантов. Ответом была зияющая пустота разговоров и необычайная пустая звонкость услышанных слов. В голове мельтешили карточные расклады, интрижки, выслуга лет, рубли в ассигнациях и серебром, старые развратницы и бесприданницы. Вращалось так много тем, что они не вмещались в его измученной, изнуренной голове, а спасительные подсказки никак не приходили на ум, словно их и не было вовсе!
«Что же делать, что же делать? – Заламывая руки, тюремный смотритель нервно прогуливался по каземату. – Может, и тут прав Изотка, мне самому не следует ли испить вина Фортуны?»
Мысль показалась не то чтобы глупой, а попросту кощунственной. Убить себя, пусть даже подвергнуть безосновательному риску? Как можно?! Что за вздор?! Он уже так много сделал для своего грядущего избавления, и, быть может, высокого признания своих безусловных заслуг!
«Наверняка следует написать политическое завещание, - мелькнуло в воспаленном уме тюремного