сокрушенно качал головой.

«Для того пишу сей лист, что сердце исполнено горечи, словно соку полынна упился, и чаю ту горечь излить с пера на бумагу, а не стану писать – и зелье сие душу и сердце отравит и ум в безумие обратит… Да то беда мне: покуда не стал писать – чаю, слова найду яко стрелы, а принялся за дело – и слов нету. Мыслю, а нет тех слов, чтобы сердце излить. Что мыслишь и сердцем чуешь – без слов палит душу, а как вымолвил, так и не стало огня паляща! Тако же богомаз: чает небо и звезды на храмовый свод написать, а взялся да лазурью замазал купол, да по синьке наляпал златом – блеск есть, а величья господня не видно! Тако и язык людской слаб, чтобы сердце излить.

Летопись пишешь – хоронишь в сундук, под спуд. На черта надобно?! Челобитье – то втуне так же. Кому челобитье писать? Боярам? А что им в словах?! Сколь ни пиши – правда одна у бояр: лишь бы себе добро! Коли сменят в городе воеводу, то нового злее посадят. Правду, мыслю, никто не даст – сами ее берут с ружьем. А вставати с ружьем не по едину городу, звать города с собой, как на недругов иноземных подымался народ по зову блаженной памяти посадского мясника Кузьмы Минина[148], тако же и на домашних дьяволов!.. Не все ли одно: соседский ли пес укусит, свой ли сбесился – одно спасенье: секи топором и от смерти себя и людей спасешь…

Не то пишу. Не летопись надо строчить монастырским обычаем. Святые отцы за высокой стеной живут – им на муки людские глядети слеза не проест очей, да и челобитные писать впусте, а надо б писать между земских изб, чтобы втайне копили добро на великую земскую рать со всех городов избавления ради от бешеных псов посадского и иного люда».

Но свои мечты о союзе всех городов и о земской рати против боярской власти Томила не смел сохранять на бумаге, боясь сыска, потому что не раз замечал, что воеводские лазутчики смотрят за ним на торгу и следят постоянно, кому и о чем пишет он челобитья…

Весь город вскоре забегал и заметался от лавок Устинова к лавкам Русинова, от Русинова – к Емельянову. Все оказалось закрыто, словно в городе разом у всех купцов хлеб был распродан. Только несколько мелких посадских лавчонок скопляли «хвосты» за хлебом, стараясь схватить на бесхлебице свои грошовые барыши.

Посадские со слезами и бранью платили купчишкам втридорога, еще не видя за их спинами громады Федора и никак не умея понять, кому и зачем нужно было припрятать хлеб, когда он так дорог и его так выгодно продавать.

Народ по торгам плакался на дороговизну, а иные просили Томилу написать воеводе, что город остался без хлеба и чтобы он указал продавать хлеб из царских житниц. Томила лишь усмехнулся:

– Воевода – одна душа с Федором, а Федор на голоде барыши наживает. Уж он воеводу-дружка не обидит. Чего же тут писать? Коли кому и писать, то писать государю в Москву, мимо наших градских людоядцев.

– Пиши, коли так, государю! – просил народ, памятуя удачу Томилы с челобитьем по поводу соли.

– То челобитье не мне с вами писать, а всем городом на всегородний сход собраться да и составить…

Услышав такие речи Томилы, дня через два площадной же подьячий Филипка, подойдя к нему на торгу, сказал Томиле:

– Народ мутишь, Томила Иваныч, – то зря. Слышал я, воевода серчает на речи твои воровские. Ты бы покинул ходить по торгам – без тебя подьячих довольно.

– Что ж мне, голодом подыхать? От челобитий кормлюсь.

– Сам выбирай, как подохнуть краше – с голоду или на дыбе. В том всякий волен. Я чаю, добро сотворишь, коли мешкать не станешь.

И, придя домой после этой встречи, Томила открыл свой сундук, поглядел на столбцы «Правды искренней», разжег было печь, но все же не кинул своих листов – пожалел.

Взяв лопату, он вышел в коровник и целый день рыл под навозом глубокую яму, а ночью спустил в нее свой сундук и закидал землей…

Томила не вышел больше на торг. Он пошел к Демидову.

– Слышь, Левонтьич, дождался я милости от воеводы: куды хочешь ныне иди, чем хочешь кормись, а к челобитьям не лезь! Ведь дыхнуть нечем в городе стало!

– Из последнего терпит народ, – подтвердил Гаврила.

– А что будет дальше, когда терпение выйдет?

– Мыслю, так будет, как было запрошлый год в Устюге да в иных городах: не сносить головы воеводе[149]

– А толку, Левонтьич, что? Толку что! Воеводу побьют, а потом и народу стоять в ответе. Хоть сменят в городе воеводу, то нового хуже посадят. Как в Ветхом завете[150], помнишь: «Отец вас лупил плетьями, а я стану драть скорпионами». В том вся и боярская правда.

– А чего же ты хочешь? – спросил Гаврила. – Где правды взять? У царя просить миром?

– Правду ту, мыслю, никто не дает, а берут ее сами с ружьем, – сказал Томила, понизив голос. – Да не так, как стряслось в Устюге да в Сольвычегодске, в Козлове да в Курске – все в разное время вставали, а надо писать городам промежду себя тайно да разом и подымать, как на польских панов сговорился народ по зову Пожарского[151] да Кузьмы Минина.

– Постой, погоди, Томила Иваныч, – оробев от смелой мысли Томилы, остановил его хлебник. – Эка ты вздумал ведь, право!.. – пробормотал он, качнув головой. – Нет, тут сразу не скажешь, размыслить получше надо… Да как же так… Мы ведь сами извет государю послали. Давай погодим…

Томила вздохнул:

– Да, Гаврила Левонтьич, грех на наших с тобой душах: молод Иванка для эких тяжелых дел. Сколь душ человеческих мы взвалили ему на шею. Не по возрасту и не по разуму ножа. Страшусь, что загинул Иван в застенке, а может, и так убили слуги Собакина.

– А все же еще погодим, Иваныч. Сказывал Прохор Коза, что к куму в Москву послал он письмо, про

Вы читаете Остров Буян
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату