Нильс взглянул на часы. Он уже выбился из графика, так что у него нет времени разбираться, что здесь случилось, если он хочет отработать весь список до шести часов. А он должен успеть. Бедолага все не сдавался:
— А куда нам идти? А? Ну? Куда, по-вашему, мы должны идти, когда нам нужно ширнуться?
Наручники с безобидным щелчком сомкнулись на его тощих запястьях. Нильс обратил внимание на татуировку: красная змея, переплетясь с фиолетовым драконом, обвивалась вокруг каких-то неизвестных Нильсу знаков. Тату была относительно свежей: краски не выцвели и контуры не стерлись. Не какая-то там безличная тюремная ерунда, нет, профессиональная работа. Настоящее маленькое произведение искусства.
Рама небольшого подвального окна действительно была почти откручена, рядом валялся использованный шприц. Нильс выкинул его в урну, ему всегда становилось не по себе от вида чужой крови. В щели между двумя булыжниками на мостовой нашлась и отвертка. Он выудил ее оттуда и примерил к оконному креплению — как раз. Молодой полицейский стоял за его спиной.
— Вы его осматривали?
— Да.
— И нашли отвертку?
— Нет.
Нильс показал ему свою находку.
— Это действительно не его рук дело, у него не хватило бы сил.
Полицейский равнодушно пожал плечами и спросил:
— Он вам больше не нужен? Тогда мы его увезем.
Нильс не слушал, думая про татуировку. Зачем наркоману, которому так сложно раздобыть те тысячи крон, которые нужны на ежедневные дозы, тратить десять тысяч на новую татуировку?
Розенберг мало отличался от себя телевизионного. Высокий, полный, слегка сутулый мужчина с негустой шевелюрой. Круглое лицо, как улыбающееся солнце на детском рисунке. Но за толстыми очками в глубоко посаженных глазах таилась серьезность.
— Такое случается пару раз в год.
Они стояли в подвале под церковным помещением, где было практически пусто. Пара стульев, несколько запыленных картонных ящиков, полка со стопкой брошюр. Больше ничего.
— Обычно это наркоманы или несчастные бездомные, которым вдруг приходит в голову, что церковная касса ломится от наличности. Наглеют, однако: раньше они заявлялись только по ночам. Я не припомню, чтобы когда-нибудь это случилось среди бела дня.
— Но вы не заметили ничего подозрительного? Никто не бродил поблизости?
— Нет. Я сидел у себя в кабинете. Отвечал на письма тех, кто меня ненавидит, просматривал материалы по последней встрече приходского совета. Я избавлю вас от деталей.
Нильс поймал взгляд священника. Тот улыбался. Люди всегда рассказывают полиции больше, чем у них спрашивают.
— Что-то пропало?
Розенберг без интереса обвел взглядом церковное земное имущество: складные стулья, картонные коробки, вещи, захламлявшие пространство.
Нильс осмотрелся вокруг.
— Что там, за этой дверью?
Не дожидаясь ответа, он открыл ее сам и заглянул в маленькую темную комнатку. Нехотя загорелись люминесцентные лампы. Еще столы и складные стулья, только в дальнем углу лежит кипа старых матрасов.
— Так это здесь они жили? — спросил Нильс, оборачиваясь.
Розенберг подошел поближе.
— Вы сейчас меня за это арестуете?
Во взгляде его промелькнуло что-то, что можно было бы принять за скептицизм в отношении полиции. Одну из сырых подвальных стен Розенберг превратил в выставочный стенд, покрыв ее черно- белыми фотографиями когда-либо живших в церкви беженцев. Свидетельство времени. Нильс внимательно всматривался в лица, на которых были написаны страх и надежда. Та самая надежда, которую им давал Розенберг.
— Сколько их было?
— Максимум двенадцать. Не «Англетер», конечно, но никто из них не жаловался.
— Палестинцы?
— А также сомалийцы, йеменцы, суданцы и один албанец — если, конечно, они говорили правду. Некоторые из них не любили распространяться насчет своей национальности, но у них наверняка были на то основания.
Нильс не сводил с него изучающего взгляда. Хотя они стояли всего в нескольких сантиметрах друг от друга, расстояние казалось большим. Священник был облачен в невидимый панцирь, границы его личного пространства были куда защищеннее, чем у большинства людей. До сих пор — и ни шагу дальше. Ничего удивительного, Нильс часто встречал нечто похожее у людей, работа которых состояла в том, чтобы обеспечивать другим ощущение близости и сочувствия: у психологов, психиатров, врачей. Наверное, это разновидность какого-то бессознательного механизма выживания.
— Теперь я использую это помещение для подготовки ребят к конфирмации. Не самый уютный кабинет, но зато эффективный урок прикладного человеколюбия.
Розенберг выключил свет, и Нильс очутился в кромешной темноте.
— Потом я рассказываю конфирмантам о той ночи, когда пришла полиция. О том, как беженцы прижимались друг к другу, как некоторые из них плакали, но все-таки все они сохраняли мужество, хотя и понимали, что их ждет. Я рассказываю, как ваши коллеги выбили дверь в церковь, как ваши тяжелые сапоги топали по церковному полу и вниз по лестнице.
На мгновение Нильс почувствовал себя еще более одиноким в этой темноте, казалось, он мог даже слышать собственное дыхание.
— Но сюда они не вошли?
— Нет. Сюда вы не вошли. Вы сдались.
Нильс прекрасно знал, что это не полиция сдалась, а политики не выдержали общественного давления. Розенберг снова включил свет. Нильс рассматривал фотографии, пытаясь представить себе, как все это происходило.
— Разве на этом снимке не больше двенадцати человек? — Нильс начал подсчитывать глазами людей на фотографии, где явно было больше беженцев, чем на остальных. Розенберг стоял в дверях и всем своим видом показывал, что ему не терпится выманить Нильса из подвала.
— Больше. Несколько человек исчезли.
— Исчезли?
Неуверенность Розенберга сложно было не заметить.
— Да. Несколько человек из Йемена. Они сбежали.
— Как им это удалось?
— Я не знаю. Наверное, решили попробовать справиться самостоятельно.
Нильс подумал, что все ясно как день.
Розенберг врет.
В церкви было почти пустынно, только органист снова и снова проигрывал один и тот же пассаж. Розенберг, казалось, был немного взволнован тем, что рассказал ему Нильс.
— Вы говорите, хорошие люди? В каком смысле хорошие люди?
— Борцы за права человека, волонтеры в странах третьего мира и так далее.
— Что же это за мир, в котором мы живем? Теперь убивают хороших.