повести, очерки.
С начала 1912 года крюковских публикаций становится все меньше. По словам Моложавенко, это свидетельствует о том, что писатель приступает к работе над «крупной вещью».
Август 1914-го. Война. Кажется, в качестве помощника думского уполномоченного при санитарном отряде Красного Креста Крюков оказывается на Турецком фронте, затем с тем же отрядом в Галиции. События 17-го застают его на Дону.
К июню 1918-го Крюковым приняты все необходимые решения – он на стороне восставших против советской власти казаков. Контужен, а в августе избран в члены Войскового круга Всевеликого войска Донского.
Среди немногих бумаг, которые все же видел Моложавенко, он запомнил письмо Крюкова кому-то из петербургских друзей. Среди прочего там было написано: «…Чувствую, соскучился по литературе. Материалом переполнен до чрезвычайности. Попробую засесть».
Историю гибели писателя Моложавенко не знал, знал только, что умер он в 1920-м, рукописи попали к друзьям, а потом к старушке-хранительнице, которая, кажется, была племянницей кого-то из его закадычных товарищей.
Боббер писал, что о пропаже сундука и хранительницы Моложавенко ничего не знает, и он, Боббер, уверен, что это действительно так. Поэтому, по-военному докладывал милиционер, было принято решение самостоятельно, по профессиональным каналам навести справки. В результате удалось выйти на местного, питерского, участкового, обслуживавшего адрес старухи (ул. Гоголя, дом 21) в те годы. Участковый, вышедший на пенсию в начале 70-х, согласился напрячь память и готов предоставить ряд необходимых сведений за разумную плату. В связи с этим Боббер рекомендовал выехать в Санкт-Петербург и поговорить с господином Варфоломеевым-Коробейниковым, бывшим участковым, который изъявил готовность встретиться по адресу своего фактического проживания, а именно: проезд Эврилоха, дом 16, кв. 5.
Странный адрес и обычная для Питера фамилия. Не знаю, когда это повелось, по-моему, после войны, но питерцы предпочитали двойные фамилии. Муж добавлял от жены, холостяк от матери, внук от дедушки… Теперь, встретив какого-нибудь Стремглав-Забиякина или Путин-Шуйского, можно быть уверенным – питерский.
Откуда такая мода? Трудно сказать. Похоже, питерцы все-таки более творческий народ, нежели москвичи. Москвичей только бабки интересуют, а после объединения – ничего, кроме бабок. В Петербурге все иначе. Люди любят политику, историю, философию. На Невском проспекте в середине 70-х это чувствовалось сразу.
По левой стороне, если идти от Московского вокзала, располагались западники. Достаточно взглянуть на названия: пивной зал «Рагнарек», пирожковая «Гиперборея», пиццерия «Плиний Старший», закусочная «Пушкинист». На правой стороне славянофилы: рюмочная «Плач Ярославны», коктейль-холл «Добрыня и Сэмуэль», кафетерий «Дармоедушка», валютный ресторан «Господин Великий Новгород». Западники посерьезней, не кривляются как шуты гороховые, зато и победнее.
Западничество как направление русской общественной и философской мысли сложилось в середине XX века. В отличие от славянофилов и почвенников, западники отрицали идею своеобразия и уникальности исторических судеб России. Они полагали, что имеется единственный путь, на котором Россия вынуждена догонять развитые страны Западной Европы. Выбрав однажды рационализм, западники намертво сцепились в идеологической схватке со славянофилами. Поклонники классической европейской философии, они просто на дух не выносили славянофильское разухабистое великодержавное хамство, круто замешенное на англо- сибирском либерализме, колониальных замашках и культе куркуля-единоличника. Западники презирали кулака в русском народе, ненавидели американцев за то, что те научили восточного мужика наживать и копить. Историческое предназначение России они видели в евразийстве, то есть соединении духа Европы и Азии. Северный аскетичный нормандский характер – вот что западная Россия должна продвинуть на Восток. Вот что необходимо расхлябанному славянину на протяжении всей его истории – от Рюрика до, прости Господи, Шелленберга.
Славянофилы, наоборот, терпеть не могли Европу. Презирали и отрицали нормандскую теорию происхождения русской государственности. Исповедовали панславизм, за открытую пропаганду которого, между прочим, не увольняли, а сажали. Когда в 41-м Ленинград вновь обозвали Петербургом, славянофилов, конечно, не было слышно. Честно говоря, и западники тогда помалкивали. Гитлер еще функционировал – не до философии.
Прошли годы, прежде чем либерально настроенная интеллигенция позволила себе высказаться о возможности возвращения городу русского названия. Западники подняли такой хай… «Вековые традиции Петербурга», «Город западной культуры», «Северная Венеция». Конечно, шансов на переименование у славянофилов не было, но в своем кругу немецкое название употреблять перестали. Взяв за основу этимологию идеального для истинно славянской души Новгорода, они стали называть Петербург СтарГородом.
Столь подробно о блужданиях общественной мысли Петербурга-Стар-Города мне известно из рассказов Кнорозова. Он перебрался в Северную столицу в самом начале 70-х. Турнули его из лаборатории Розенцвейга за пьянку.
Конечно, это был просто повод. В свое время, вечерами после работы, мы закладывали будь здоров, и никого это не волновало. Но в 68-м оттепель закончилась, а в 73-м, после прихода Шелленберга, стали реально закручивать гайки. Опоздания, трезвость, повышение производительности труда – в общем, выгнали Юру Кнорозова, и дело с концом. Переехав в Питер, он устроился работать в Музей антропологии и этнографии, так называемую Кунсткамеру.
Учредил Кунсткамеру император Петр Великий, и, конечно, музей должен был бы носить его имя, но западники-евразийцы, имевшие в нем большое влияние, присвоили детищу царя имя Хаусхофера.
Кнорозов не слишком беспокоился об исходе сражения между приверженцами евразийства и панславизма. Его по-прежнему больше интересовали индейцы. В то время он вплотную подошел к решению главной задачи своей жизни – дешифровки письменности майя.
Пройдя весь Невский проспект, я повернул к Дворцовой площади. Погуляв немного, вышел к Неве. Перешел реку и вскоре оказался перед зданием Кунсткамеры.
Как всегда, экспозиция не оставила меня равнодушным. Экзотические растения и животные, оружие, инструменты, этнографические редкости. В зале Монголии понравилось «жилище кочевника», в Японском зале – самурайские доспехи. Раздел музея, посвященный Индии, – один из самых богатых. Поражает чудесная коллекция масок. Неплохой подбор экспонатов, связанных с культурой и бытом коренных народов Североамериканского континента. Особенно интересна композиция «Сцена лечения больного шаманом». Отдельный зал посвящен Шамбале. Экспонаты для него передал Кунсткамере в 64-м году Гиммлер, из собственной коллекции. Это случилось во время празднования 250-летия со дня основания музея. Гиммлер, кстати, серьезно занимался Тибетом. Снарядив несколько экспедиций, финансировал альпинистов, собрал великолепный архив. Говорили, что он заинтересовался Шамбалой во время войны, и будто бы этот интерес имел некий практический смысл. В 1976-м я в это еще не верил.
Осмотрев анатомическую коллекцию, наполненную природными редкостями и уродствами, я перешел в зал инструментов. Меня заинтересовала астролябия. Отличный экземпляр XVI века, выполненный фламандским мастером Арсениусом. В тот момент, когда я читал, что она принадлежала австрийскому полководцу времен Тридцатилетней войны Валленштейну, меня окликнули. Позади стоял Кнорозов. Оказывается, он жил прямо в музее.
Мы прошли в длинную, как пенал, комнату, от пола до потолка забитую книгами. На стенах развешены прорисовки иероглифов майя.
– Выпьем? – спросил Юра.
– Рановато, у меня дела в городе.
– Понятно. Где остановился?
– Пока нигде.
– Так приходи ко мне. Посидим.
Почему бы и нет. На том и порешили.
На улице поймал такси, назвал адрес отставного участкового и поехал. Филологический переулок, Румянцевский сквер, площадь Трезини, набережная Лейтенанта Шмидта…