Согласно кивая, дескать да-да, все так, герцог поднял с полу сапог, но, как и многие его как бы «запасные» действия, это было оставлено мною без внимания. Я был слишком занят своей партитурой.
– Поэтому у нас есть все основания надеяться, что…
– Подите-ка сюда, мой милый, – прервал меня мой герцог, не вставая с кровати.
С дамой ли не с дамой в сапогах не ложись (кажется, афоризм старого герцога Филиппа), что это он еще придумал, мой не старый, молодой герцог, но подойти след… неужели, неужели это правда, а не просто из желтого запаса мировой истории, когда говорили, что мы, в смысле он, не без странностей в общен… я оторопел и застыл, часто мигая.
– Извольте повиноваться, – повторил мой герцог, и его глаза стали большими и совершенно черными. – Так сколько и-мен-но экю получили отменные английские лучники под патронажем архиепископа Льежского?
– Двести экю, всего двести! – неожиданно для самого себя взвыл я, взвыл в отчаянии и сразу во всем признался. Сапог, который держал за безвольное складчатое горло герцог, сразу же опустился на мою грешную голову. – Экю-у! Мамочки, Боже и Матерь Божья, благословенно чрево твое! Прошу! Нижайше прошу и умоляю, не погубите!
«За дело!» – приговаривал мой герцог и с замаху, с замаху, вот так, словно молоток, опускал сапог с дебелой подошвой на мою голову. Губы герцога плаксиво вывернуты красным бархатом наружу, будто бьют его, а не он. Я же, Коммин, презренный похититель многих экю, существо в берете, теперь уже без берета, берет уже на полу, напротив – собран, скомкан, сосредоточен, молю о пощаде своего жестокого герцога, ползаю на брюхе, плачу, трепещу, и мне, как назло, совсем не стыдно. Странности в общении, да, они есть, они есть, хотя теперь понятно, что не совсем, не наподобие тех, когда все мы – эллины.
– И ладно бы взял! Возьмите, мне не жаль! – пылал мой герцог, я, конечно, обидел его.
Три удара господину Филиппу де Коммину!
– И ладно бы попросил – я бы дал сам! Но ведь это дурно, это подло: не ставить меня в известность и таскать как крот! Только подумайте – на первом же поручении провороваться!
Четыре удара господину Филиппу де Коммину!
Опочивальня отзывается гневу моего герцога и моему бесстыдному раскаянию гулкими огрызками слов, ударам вторит с замечательной нерасторопностью «пах-пах-пах», ахающее под потолком далекой канонадой, словно где-то там за холмами монсеньор такой-то сводит счеты с таким-то при помощи итальянских бомбард. Я кричу и, как ни странно, ощущаю некое непонятное телесное возбуждение, хотя никогда не верил во все эти сладострастия с плетьми и наручниками, по крайней мере, так хотелось бы думать.
– Сы-ми-лос-ти-вы-тесь! – взываю я, Филипп Битый, Филипп Сапогоглавый.
– Будешь воровать – повешу!
Но здесь рука моего герцога утомилась продолжительным наставлением, здесь прелесть наша, мавританская танцовщица с оборванной пуговицей, яркая птица Шароле из сераля, отпрянула прочь, окинула меня скучным взглядом, то есть значит мой герцог уже не сердится?
Сердится, поэтому можешь идти. Я поцеловал ему руку, я очень просил простите, искренне, я был готов ну буквально на все, хоть бы и стать агнцем на его лебединой вые, хоть бы и чернобурой лисой… но он непреклонно повторил еще раз спокойной ночи, и я, причитая, удалился, а он, это последнее, что я видел, сидел на своей постели и стягивал второй сапог.
«Итак, я сплю, – хохотнул Карл, переодеваясь. – Я сплю, это Коммин скажет каждому. Сперва я его отделал, а потом завалился спать».
Дверей в его спальне было две. Через одну вошел и вышел Коммин, другая – наглухо запертая вроде бы сто лет назад – открывалась в заброшенный оружейный зал, который Карл сегодня днем тщательно обследовал. Карл глянул в зеркало. Он увидел придурка в надвинутой на самые брови шляпе и замотанного по самые глаза в матово-серый шарф. Герцог спит, а безымянный убийца открывает дверь в оружейный зал и выходит на тропу войны.
Карл всегда считал себя человеком чести и, в сущности, таковым являлся. С чужими женами он спал не по расчету, без приговора головы не рубил, одолженные деньги возвращал Тудандалю в срок и никому еще не всадил нож в спину – ни собственноручно, ни при посредстве наемных убийц. После коротких дебатов с самим собой, занявших у герцога шесть ничего не значащих минут послеобеденного отдыха, он принял два решения: короля надо убить; не потому, что это выгодно (это
Это было первое решение, а второе получалось из первого автоматически: о смерти Людовика следует позаботиться лично. Позаботиться так, чтобы об этом никто никогда не узнал. Наемники здесь совершенно не годятся, ибо хорош Георгий, покуривающий в сторонке, пока свора гибких молодчиков в черных масках шпыняет змея отравленными стилетами. Не говоря уже о том, что принять смерть из рук проходимцев было бы для короля Франции и мученичеством, и бесчестием. Ни первое, ни второе Карла не устраивало.
Поэтому вот что: переодеться садовником, взять с собой два кинжала, лампу и веревку, тайком ото всех покинуть замок, пройти подземным ходом, проникнуть в спальню Людовика, по возможности тихо задушить короля подушкой, при необходимости – веревкой, при крайней необходимости – заколоть; украсть у короля что-нибудь ценное для виду; затем вернуться в замок, лечь спать, поутру сокрушаться злодеяниями неустановленных личностей, потом поймать кого-нибудь для отвода глаз, повесить…
Карла вздрогнул всем телом – сенсорная молния, ураган липкого и мокрого ударил в лицо. Откуда? Карл отступил на шаг назад.
Перед ним уходил в расцвеченную неоново-зелеными угольками тьму потайной лаз. Здесь было неимоверное изобилие светляков. Тысячи факельщиков-в-себе света давали ровно столько, чтобы означить свое существование – и не более. К постороннему присутствию Карл уже успел привыкнуть, к его бессмысленности – тоже. В конце концов, у герцога был масляный фонарь, а ровным счетом ничего опасного или жуткого в потайном ходу не было. Разве только под ногами похлюпывала в меру вонючая водица.
И вот вдруг – это ощущение, словно лицо вмиг вспотело дерьмом без цвета и запаха. Разве так бывает?
В Перонне было место с названием «Тухлая Коптильня». Когда-то это действительно была коптильня, где делали якобы самую нежную ветчину в округе. С определенного момента, однако, на кафтане местного Срединного Мира отлетела надцатая застежка, и ветчина стала гнить в одночасье. Что ни делал хозяин коптильни – порол подмастерьев, менял рецепты, переключался со свинины на дичину, а с дичины на рыбу – ничего не помогало, продукты то обугливались, то гнили и неизменно смердели.
Он разорился и вскоре повесился. Его семья бежала прочь из проклятого места. По совету одного доброго священника коптильню сожгли. Желающих расчистить пепелище и занять пустующее местечко не сыскалось. Так неподалеку от дома сборщика налогов образовался заросший бурьяном пустырь, где по- прежнему возвышались полторы добротных стены и шесть столбов, некогда подпиравших крышу. Вот эти-то руины отец мэтра Ганевье и избрал в качестве наилучшего выхода из подземного лаза.
Лаз начинался в заваленном обгоревшими балками и пеплом подвале «Тухлой Коптильни», оканчивался за старым камином в доме Ганевье и имел для Карла такую историю.
Когда проворовавшийся сборщик налогов увидел у себя под окнами вояк из городской стражи, он сразу же понял, что уличен, что тюрьма неизбежна, и вознамерился бежать. Он и правда исчез из-под самого носа обескураженных стражей, но перед городскими воротами был опознан самим герцогом Карлом, который как раз въезжал в город (месяц назад, чтобы собрать вокруг Перонна все боеспособные части для решающего сражения с Людовиком). Герцог посмотрел сквозь беглеца и рассеянно заметил: «У Вас ужасный вид, мэтр Ганевье. Чем вы так напуганы?»
Сборщик налогов был перепачкан в саже с головы до пят, бледен (там, где не черен), по его разорванному воротнику полз погасший светляк, он держал медную ручку от дорожного сундучка, а вот того, чему следовало под нею обретаться, не было и в помине.
«Ваша Светлость? – пролепетал Ганевье. – Какая честь…»
«Вот он!» – гаркнул появившийся из-за угла солдат городской стражи.
Карл был заинтригован и первые допросы вел лично.