Филолай сменил имя на имя своего бывшего хозяина. И стал называться Угорь. Он уже давно не был рабом. Но в родную Грецию возвращаться не спешил, чудак.
Неспешно текла наша беседа, подзвученная собачьими перебранками на окраине кочевой сарматской столицы.
– Но к чему это все, скажи? – допытывался я у Угря.
– К чему – что?
– Эти шкуры… Горб этот… Ведьмачий череп… Ведь ты был поэтом, Угорь! И сами Семивратные Фивы тебе рукоплескали!
– Я остался поэтом. Только раньше я складывал стихи из слов. А теперь я слагаю их из событий.
– Не понимаю.
– Не хочешь понимать, – пожал плечами он.
– А этика?
– Что – этика?
– Ведь ты сам говоришь, сарматы – бич божий!
– Верно, бич, – подтвердил Угорь.
– Тогда и ты, выходит, тоже бич?!
– Нет, не бич. Я – свинцовый грузик на этом биче, – невозмутимо отвечал Угорь. – Я делаю движения бича на одну толику более точными. В этом мое предназначение.
– Но ведь дикари-сарматы убивают греков, убивают римлян, убивают всех, кого встречают на своем пути! Не могу взять в толк, как тебе, ученому греку, не противно в этом участвовать?!
– А я не участвую, Назон.
– В смысле – не убиваешь?
– Нет, убиваю иногда. Но все равно не участвую.
– Объясни лучше.
– Я представляю здесь, в краю сарматов, Бога Смерти. Это он – убивает. А я просто смотрю. И чем внимательнее я смотрю, тем реже он ошибается, – с этими словами Угорь исподлобья глянул на меня так, что по моему хребту побежали мурашки. В его синих, как цветок василька, глазах на миг отразилось нечто чужое и грозное, от чего даже самым бесчувственным людям становится не по себе.
– Это сложно как-то… – стушевался я. – Скажи лучше, ты за Фивами здесь не скучаешь?
– Фивы – они как шлюха. Сегодня отдаются тебе, завтра – случайному прохожему. Сарматы не таковы. Уж если полюбят кого, то навек. Умрут за свою любовь – неприхотливую, как воробей, широкую, как море. Я сам не заметил, как к ним привязался.
– Понимаю. Я женился в первый раз из тех же примерно соображений, – сказал я. – Правда, сарматов полюбить я бы не смог. Даже в ответ на любовь, широкую, как море.
– Да тебе и не нужно. В твоей судьбе я не вижу такого предназначения.
– Ты про свое предназначение скажи мне, Угорь.
– Про Бога Смерти?
– Нет. Про этого утром расскажешь, если захочешь. Про колдовство скажи. Ты и впрямь колдуешь? Или все-таки жульничаешь? Обещаю, никому твоих тайн не раскрою!
К моему удивлению, в ответ на этот вопрос Угорь расхохотался. Но не «зловеще» или как-нибудь этак, «со смыслом», а без всяких вовсе смыслов, окрыляюще легко. Так умеют смеяться только отроки и греки – недаром же последние комедию изобрели.
– Ох, Назон. Уморил, – прошелестел Угорь, утирая мизинцем слезу. – Я – жульничаю! Да ты пойди пожульничай в моем ремесле! Здешний люд не понимает шуток! Коли поймают на обмане, отрежут тебе руки, ноги и – в омут, раков кормить. Жульничать на ниве этой можно только в просвещенных краях, где легко обманывают, но и легко обманываются… Здесь, у сарматов, все серьезно, как в Аиде. Приходится работать на совесть – порчу на соседские стада насылать, духов-покровителей задабривать, в волка перекидываться…
– Сам выучился?
– Двенадцать лет ходил в подмастерьях.
– Я бы не смог. Особый талант нужен.
– Смог бы. Для колдунов поэты – самые способные ученики!
– Почему?
– Поэты приносят в мир имена вещей, – пояснил Угорь. – Иные имена придумывают сами, иные – угадывают. А иные даже воруют, как Прометей пламя. Сначала у людей появляются имена. А потом уже – сами вещи. В отрочестве мы читаем про любовь у Анакреонта, и только в юности – по-настоящему влюбляемся. Я говорю, конечно, про хороших поэтов. Потому что плохие лишь повторяют имена вещей, принесенные до них.
– Не понимаю.
– Тогда лучше забудь. – Угорь махнул рукой. – Но запомни: уж когда поэт о чем-то думает, что-то лепит в своем воображении, как гончар – горшок, это случается всегда. То есть горшок всегда потом появляется. Собственно, колдун занят тем же самым. Он лепит в воображении горшки, которые лишь после него обретут вещественность и тогда в них будут варить пшено обычные люди. Но бывает, что колдун разбивает горшки. И тогда никакой уже каши… Страшен и гнев поэта.
– Получается, если я, допустим, желаю кому-то смерти, то он непременно умрет?
Угорь кивнул. И, помолчав, добавил:
– И твоему врагу здесь не позавидуешь.
Мне стало не по себе – ведь про Рабирия я ему не рассказывал. В этот миг мой вопрос о жульничестве показался мне нелепым. Я поспешил увести разговор в сторону:
– То есть ты хочешь сказать, что вначале я придумал идеальную возлюбленную, описал ее в стихах раз этак триста пятьдесят, наделив разными обличьями, а потом уже встретил Фабию?
– Насчет Фабии не знаю. С тех пор, как меня оскопили, женщин для меня не существует.
– Тогда скажи вот что, – от волнения мой голос стал шершавым, как наждак. – Если я постоянно думаю о Городе, мечтаю туда вернуться, значит ли это, что когда-нибудь я Город все-таки увижу?
– Волшебный корабль твоего бегства, считай, достроен. Осталось лишь столкнуть его в воду.
– Кто же его столкнет? – уныло спросил я.
– Твой почитатель Филолай.
– Ну уж нет. Я никогда не посмею просить об этом всемогущего колдуна Угря, одно имя которого спасло мне жизнь! – заявил я решительно.
– Только всемогущий колдун – это ты, Назон, – хохотнул Угорь.
– ???
– Да-да, ты. Представь себе опытного канатоходца, который пришел в восторг от грациозной походки знаменитой красавицы.
– Легко, – кивнул я. Еще бы нет – я, считай, лиру походкам этим посвятил!
– Наш канатоходец очарован. Ему кажется, что порхающая пробежка красавицы по рыночной площади – вершина искусства перемещаться. Он может даже влюбиться в девицу, ведь все вокруг твердят о том, как изящно и точно ступают ее нежные ноги, обутые в невесомые сандалии. Но! Мы-то знаем, что, если канатоходец захочет, он за день выучится ходить столь же грациозно. А вот красавица разобьется, не пройдя по канату и трех шагов.
– Слишком сложно, Угорь! – взмолился я. Голова моя требовала новой порции целебного зелья. Угорь сварил его для меня, чтобы облегчить боль, облепившую мои виски.
– Канатоходец это ты. Красавица это я. Мне никогда не написать «Науку любви». Мое имя начисто забудут внуки тех воинов, что привели тебя сюда. Даже если я принесу Скептуху охапку самых блистательных побед и возведу его на боспорский престол! А вот тебя будут читать, даже когда умрет сама латынь.
– Что за вздор ты говоришь, любезный Угорь! Латынь никогда не умрет!
– Это верно лишь отчасти. – Он грустно усмехнулся. – Словом, я помогу тебе.
– Благодарю тебя, друг… Но даже ты не сможешь сделать так, чтобы Цезарь не искал Назона. Да и моей Фабии не поздоровится, если в Городе станет известно, что я бежал из ссылки.