— Я, Марьюшка, я. Поднимайся.
Ежась от хлынувшей свежести, она отперла двери. В катухе призывно замычала корова, на нашестях завозились куры. Подле крыльца в рассветном редеющем мраке маячил плуг, с вечера приготовленный Павлом. Возле него, разбрасывая искры, посапывал неизменной трубкой Крепыш.
— Пора, Марьюшка, пора. Взбаламутились люди.
Марья вздохнула, стыдливо спряталась за двери — она была в одной исподнице.
— Как же мне быть со служивым? Седни ж ему ехать.
— А ты провожай его, Марьюшка, провожай. Мы только возьмем плуг и лошаков.
Павло, разбуженный говором, встал с кровати, потянул на себя гимнастерку. Крепыша он узнал по голосу и мысленно похвалил его за хозяйскую заботливость. Вечером они договорились, что поднимать пары на казачьей земле будут тремя дворами совместно. Крепыш заверил Павла, что Марью они не оставят одну, помогут во всем. Слобожане побаивались, что распахать землю у них силенок не хватит. Ведь поседевшая от ковыля степь никогда еще не была тронута плугом.
— Да чего меня провожать, — отозвался Павло и, гремя сапогами, вышел на крыльцо, — я же с вами поеду.
— Проснулся, Павло? — Крепыш обрадованно засуетился. — Вот ладно. Ну давай готовься, а мы — одна минутка.
Пока Павло водил на водопой лошадей и седлал строевого, к воротам подъехала телега. Крепыш по- молодому вбежал во двор, подцепил плуг и на себе потащил его к подводе. Действительно, старик оправдывал свое прозвище: давно ли он лежал в постели с распоротым боком! Мимо избы по дороге тарахтели подводы, слышались бодрые крикливые голоса. Павло расправлял у седла подпруги и думал о той долгожданной радости, которую вчера он привез слобожанам.
Сколько лет с таким нетерпением, затая к «чиге востропузой» ненависть, ждали слобожане вот этого дня; сколько лет за все неисчислимые обиды и издевки копили злобу к казачьим мироедам-атаманам и куркулям; сколько лет проклинали свою незадачливую, горькую судьбину в тягостном бессилии изменить что-либо. И вот вековая стена, непримиримо разделявшая соседей на «чигу» и «хохлов», теперь рухнула, и от этого пришла небывалая радость.
И кто знает, думал ли кто-нибудь из слобожан, что стена эта вековая хоть и рухнула, но ее обломки еще долго будут гореть в огне гражданской войны; что в жесточайших схватках, отстаивая общую огромную радость, не одному из слобожан придется сложить свою голову в глуши донских бескрайних степей.
Павло собрал оружие, наскоро позавтракал и, распростившись с семьей, вывел коня на улицу. Помня Филиппов наказ — приехать в хутор пораньше, пустил коня рысью. Подвод за горкой уже не было видно.
Под пары слобожане взяли полосу рядом с загоном пшеницы, вытоптанной быками. Всходы при дождях немножко успели отдохнуть. Всей гурьбой слобожане шли по меже, смеялись, шутливо толкали друг друга и, отмеряя саженью наделы, выкапывали ямки. Уже не было ни робости, ни того тревожного ожидания, как несколько недель назад, когда отмеряли под пшеницу, — вот казаки нагрянут, и придется им, как ворам, удирать в слободу.
Когда к ним подъезжал Павло, Крепыш только что получил надел. Стоял на меже, щипал бородку и одиноким глазом смотрел куда-то вдаль.
В конце полосы за извилистой балкой настороженно вышагивал матерый, рослый дудак. Он, как видно, был поднят голосами. Вытягивал длинную шею, поворачивался в сторону пришельцев и вдруг подгибался, прятался в кустах конского щавеля. Недалеко от Крепыша бродил золотистый жеребенок-сосунец. Беспечно отставший от матки, он орошенной мордочкой тыкал в куст повителки, ощипывал листки. Из травы, жужжа, выскакивали слепни, натыкались на жеребенка, и тот пугливо вскидывал головой, помахивал жидким мочальным хвостом. В версте неистово гоготала кобылица. Вокруг стрекотали кузнечики, перекликались перепела, пели жаворонки да звонким криком и смехом разливались голоса слобожан. Из-за гряды розоватых облачков, скученных у горизонта, показалось солнце, яркое, горячее. И на возмужалых травах, охваченных лучами, заискрилась роса. Жирная плодоносная земля, разряженная весенним разноцветьем, жила своей извечной, первобытной жизнью.
— Ну как, подходит под пары? — Павло звякнул оружием и соскочил с коня.
— Дух захватывает! — признался Крепыш, сверкнув не по летам белыми, сохранившимися зубами. — Не догадались мы — треба скосить было. Э, хай будет так, урожай будет краше.
К ним, гремя вальками, подъехала шестерка лошадей. Парным цугом лошади были впряжены в плуг. Павло по солнцу определил время, спутал, не расседлывая, коня и подошел к плугу.
— Не терпится мне, объеду разочек. — Он сбросил винтовку и поймал озелененные наручники чапиг.
Лошади, управляемые Крепышом и молодым расторопным парнем, выравняли линию. Павло, откинувшись, поднял плуг и отточенным носом лемеха ткнул его в ямку.
Грудью налегая на шлейки, лошади натянули постромки, вытянулись струной, и сизый, крепко сшитый корнями пласт чернозема, подминая траву, сверкнул на солнце шлифованным боком…
Павло приехал в хутор, когда тот до краев был запружен толпами казаков и красногвардейцев — с рассветом подошли главные силы. Отряд готовился к выступлению. На центральной улице бок с боком стояли запряженные фургоны, двуколки с пулеметами, снарядами, патронами, со всяким военным снаряжением. Красногвардейцы суетились, кричали, бегали в улицах. Расспрашивая знакомых казаков, Павло с трудом разыскал свой взвод. В полном сборе он стоял в конце хутора, у моста. Филипп разъезжал на буланом пожарнике, выстраивал бойцов.
— Почему опаздываешь? — строго спросил он, увидя Павла.
— Виноват, товарищ командир… провозился.
— Виноватых бьют, — все с той же строгостью в голосе сказал Филипп, а в глазах блеснула потаенная улыбка, — становись во вторую шеренгу!
Павло обогнул яму с золой, заехал в конец взвода и, поворачивая коня рядом с незнакомым всадником, пробежал глазами по шеренгам. «Что такое? — удивился он. — Было во взводе не больше тридцати человек, а теперь и в сорок не уложишь». Расправляя посадку, присмотрелся к своему соседу. Тот будто не замечал его любопытства — отворачивался в сторону, показывая выбритую шею, вертелся в седле. А потом захохотал и протянул руку.
— Ты что ж это, Семена не узнаешь? Забыл, как до войны ходили на кулачки?
Недалеко от взвода, в сторонке, стоял Андрей-батареец, рядом с ним — Варвара. Не сводя глаз с Филиппа, она все время одергивала кофточку, хотя та и сидела на ней в обтяжку, украдкой прикладывала к лицу иссиня белый платочек. Андрей нагибал к ней усатое лицо, улыбаясь, бубнил что-то неразборчивое Филипп подъехал к ним и, перегибаясь с седла, поцеловал Андрея, а затем — Варвару. Потом он пришпорил коня, отпрыгнул от них. Набирая повод, сердитым голосом крикнул:
— Направо! — И, заскочив поперед взвода, уже мягче добавил: — За мной, рысью, а-арш!
Над торным на станицу шляхом взметнулась пыль. Ветерок с минуту покружил ее на месте и, роняя в лебеде, понес к речке.
1935
Наташина жалость
Как всегда, старик Годун поднялся ныне с зарей.
Целый день он, колхозный чеботарь, просидел не разгибаясь: хотел пораньше управиться с делами и выйти посмотреть новый дом, да так и не удалось ему это. Пришел с поля сын Сергей, и подсунул рваный сапог: «Зачини, батя, к завтрему». Хоть и на тракторе ездит, тракторист, а подметки то и дело отскакивают, лишь менять поспевай.
В хате было уже сумеречно, почти темно, но руки старика двигались уверенно. Узловатые, цепкие они