так навыкли, что могли работать и в потемках. Да и как им не навыкнуть за четверть века! Ведь Годун сапожничает с того еще времени, как, вернувшись из Маньчжурии с войны, он не нашел у родителей даже конского хвоста, чтобы зацепиться за землю, и стал жить ремеслом.
День-деньской и изо дня в день ковырял Годун шилом, бубнил под нос песню, а мысли блуждали по прожитому, путая быль с небылицей, сон с явью и мечтой.
— Так-то вот оно, да, — вслух размышлял он сейчас, постукивая молотком, — небольшое, кажись, дело — сапоги починить, а тоже сноровки требует. Лукич, ораторничал — при коммуне будем на все руки мастера. Как же это? Я вот, к примеру, уважаю обувь шить, а другой, может, кто — хлеб сеять… А хорошо бы так, пра, хорошо, — у Годуна шевельнулась от улыбки широченная с подпалинами борода, занавесившая всю грудь, — всего вдосталь, по горло, хоть завались. Износились, говоря к тому, сапоги — пожалте вам новенькие. И работа…
— Будет уж тебе! — не стерпела его жена Прасковья. — Начнет молоть чего зря, конца не жди!
Она черпала кружкой воду из ведра, лила на руки сыну. Тот, раздетый до пояса, наклонялся над тазом и, плескаясь, пофыркивал, брызгал во все стороны.
— Умница! — обиделся старик. — Все тебе, чего зря. Не читаешь газетки, а туда же…
— Уж ты читаешь, господи! Кабы не на цигарки, и газет не стал бы выписывать.
— Ну, будя, будя! Каждый день одна сказка! — Годун сердито поворочался на своей низенькой табуретке, сбросил сапог с закрытых фартуком колен и потянулся до хруста в костях. — Ничего не вижу, с лампой закончу.
Сергей, растираясь полотенцем, улыбался. Воркотня стариков его забавляла. Дома бывать ему приходится мало — почти все время в поле, — но сегодня подвернулся случай: в его отряд с курсов приехал практикант-тракторист, и Сергей до завтра уступил ему свою смену (бригадир обещал присмотреть за новичком).
Делать в хуторе Сергею хоть и нечего было, но он уже с неделю не встречался с Наташей, невестой, и соскучился по ней. Прасковья, собирая на стол, не спускала глаз с сына, обожженного апрельским солнцем, широкого в плечах и с крутым затылком. Линялая гимнастерка, в которой он по осени вернулся из Красной Армии, отслужив положенный срок, туго охватывала его коричневую шею, сидела на нем почти в обтяжку: он, как видно, все еще рос и мужал.
За ужином Прасковья разговорилась о хуторских новостях, главным образом о колхозном доме, и похвасталась, что скоро они переедут на новое жительство. Сам Лукич, председатель колхоза, заходил к ним вчера и сообщил об этом. Три семьи только будут жить там, а про них все же не забыли. Ныне Прасковья была на мельнице и не утерпела, зашла: комнаты — куда там ихней хате! — просторные, высокие, окна — во всю стену и полы — хоть глядись.
Сергей знал об этом и слушал спокойно.
— Был бы ты женатым, получили б мы две комнаты, — вкрадчиво пожалела Прасковья.
— Комната от нас не уйдет, получим после, — глядя в чашку со щами, неохотно сказал Сергей.
О том, что скоро семья у них прибавится одним человеком, Прасковье было известно. И она была довольна, что этим новым человеком, снохой, у них будет молодая девушка Наташа. Из хуторских невест она нравилась Прасковье всех больше: скромная, ухватистая в работе и послушная. Ей хотелось только, чтоб сын женился, пока не переехали на новое поместье. Дней десять назад, когда Сергей ночевал дома, она попыталась было заговорить об этом, но тот недовольно подергал бровями, помялся и промычал что-то непонятное.
— Я говорю, тебя прислали за чем аль так, сам пришел? — спросил Годун.
— Да тут… кое-что сделать надо. Да и сапог порвался, — глухо ответил Сергей и, оставляя недоеденную кашу, поднялся.
Прасковья засуетилась.
— Обожди, Сережа, кисленького молочка принесу.
— Я, мам, не хочу больше.
Он вылез из-за стола, тщательно еще раз причесался перед зеркалом, наяснил ботинки и, вымыв руки, достал из сундука выглаженную расшитую рубашку.
Дружба у Сергея с Наташей давняя, с детства.
Почти ровесники, они вместе росли, вместе бегали в школу, которая была тогда в соседнем хуторе, километрах в трех. Бывало, осенью, как только станет речка, ребята — на лед и вперегонки до школы. Сергей — мастак по конькам, приучил к ним и Наташу. Поймает ее за рукав, нахлобучит треух и несется на самодельных с подрезами колодочках. Наташа лишь повизгивала, катясь вслед.
Бегать в школу Наташе пришлось только два года. Отец ее — красный партизан — погиб в гражданскую войну, и на ее плечи, совсем еще детские, взвалились заботы по хозяйству и нужда.
Но это не расстроило их дружбы. Росли и крепли они сами — росла и крепла их взаимная привязанность. Наивные отношения, зрея, становились с годами отношениями молодых людей. Наташа из худенькой, тоненькой, не по летам высокой девочки с голубоватыми глазами превратилась в ладную красивую девушку, и она частенько ловила на себе взгляды ребят.
Ничто, казалось, не могло помешать тому, что через короткое время Сергей и Наташа будут муж и жена. Но тут-то и случилось неожиданное.
Сергей в тот год — в год великого перелома, как потом его стали называть, — секретарствовал в хуторской комсомольской ячейке. Сколько сил он положил в те горячие беспокойные дни, когда, помогая сколачивать колхоз, ходил неустанно по дворам и уговаривал хозяев, подчас очень тяжелодумных! С каким рвением он принял тогда участие в раскулачивании.
И вот, когда выселяли жену бывшего гуртовщика, она — эта взбалмошная, еще не старая женщина — подняла такой невероятный крик, так заголосила на всю улицу, что к ней со всех сторон, как на редкое зрелище, сбежались люди. В толпе каким-то путем оказались Наташа и Годун. Увидя спрыгнувшего с крыльца Сергея, Годун неодобрительно крякнул и покачал головой:
— Эк молодежь пошла… В кого такие и уродились.
По старой памяти, он даже хотел было показать свои отцовские права: прицыкнуть на Сергея и прогнать его домой. Но когда тот подошел к толпе, а за ним члены сельсовета, Годун взглянул в сердитое лицо сына и понял, что из его затеи, кроме конфуза, ничего не выйдет. Он надвинул на глаза картуз, покосился на толпу и молча потянул к своей хате.
В тот же вечер, когда Сергей, по обычаю, зашел к Наташе, он, к удивлению, уже не встретил всегдашнего приема. Она не подбежала к нему, не сказала, играя бровями: «А я думала — добрый кто!» Когда вошел Сергей и без нужды хлопнул дверью, просто так, чтобы обратить на себя внимание Наташи, она даже и не обернулась. Продолжая вязать перчатку, сутулясь, сидела у окна, взглядывала на догорающий рдяный закат.
— Ты что ж это, Наташа, аль не стала замечать меня? — пошутил он и, подойдя, положил на ее плечо руку.
Она втянула голову в плечи, согнулась еще больше и вдруг тяжело задышала, заплакала.
— Я разбойников… не хочу и за… за… — сказала она прерывающимся голосом и выронила перчатку. Иглы звякнули у Сергея под ногами.
В первую минуту Сергей так опешил, что не мог даже ничего сказать и, пятясь, наступил каблуком на вязанье. Но тут же нагнулся, поднял перчатку и, кладя ее на подоконник, неожиданно для себя озлобился:
— Ты что ж это? Процентщицу жалеешь! — И губы его туго сжались.
Как больно ему было услышать это от Наташи! Но видя ее вздрагивающие плечи под пестрой сарпинкой, он растерялся, помягчел. Стараясь заглянуть ей в глаза, спросил:
— Наташа, что с тобой?
И, не получив ответа, уселся с нею рядом, погладил ее волосы и взял безвольно лежавшую на подоконнике руку. Наташа покачнулась и нерешительно высвободила руку.
— Я уж говорил, что у тебя глаза на мокром месте, вот! — снова пошутил Сергей, но, видя, что она продолжает плакать, заговорил уже серьезно: — Что ты, в самом деле, Наташа, ну! Нельзя всех жалеть, наше время не такое. Жалей иль богатеев, или нас, большинство. Себя жалей! А потом… ничего же с ними