— Кто такой?! — повторил Лукьянчиков.
— Свой, не бойся! — донесся из темноты резкий, незнакомый голос.
— Чей свой? Чего прячешься? — Лукьянчиков приблизился к будке.
— А ты отгадай!
— Такого голоса не слышал.
— Тогда узнавай по обличью.
Человек вышел из темноты на свет.
На незнакомце все было солдатское: длинная помятая шинель, высокая серая шапка, сапоги, в левой руке сундучок, правая засунута в карман шинели.
«Однако Шатров! — пронеслось в голове Лукьянчикова. — Но нет? Шатров носил широкую бороду и усы, говорил не громко».
— Не признаю, — мотнул головой Лукьянчиков.
— А Шатрова помнишь?
Солдат поставил на землю сундучок и протянул руку.
— Никита Аверьянович! — Лукьянчиков кинулся к Шатрову.
— А я-то думаю, кто такой крутится около моей будки.
— Кручусь потому, что не знаю, как быть: то ли задержаться и расспросить, то ли без остановки идти по старому адресу.
— А мы тут не раз вспоминали тебя. Письмо твое зимой читали в бараке скопом. Ждали — пришлешь еще весточку, но ты как в воду канул: ни семье, ни нам. Пошли в будку! Там отдохнешь малость с дороги и расскажешь. На побывку или как?
— Какая там побывка! — Шатров взмахнул пустым рукавом. — Видишь?
Лукьянчиков молча кивнул.
— А рассказать я тебе и всем расскажу, но не теперь. Сейчас надо… — в голосе Шатрова послышалась тревога. — Скажи, как тут моя семья?
— Да ты вот что, Никита Аверьянович, — торопливо начал Лукьянчиков. — За семью шибко не печалься. Смертей у них не было. Сама-то работает сейчас в ремонтной артели. Петька живет в Левшиной, в работниках, а Настя недавно уехала в Протасовку, пристроилась в прислуги к каким-то господам. Очень туго было зимой, когда были все вместе.
— Да… — задумчиво протянул Шатров. — А конь?
— Его она продала еще прошлой осенью за три пуда муки.
— За три пуда?! А ведь мне-то зимой писала, что работает на коне: так же, как когда-то и я. Дела… А я надеялся…
Хотя Шатров и не сказал, на что он надеялся, но Лукьянчиков понял — на коня — и уставился на пустой рукав. «А зачем тебе теперь конь? Разве сможешь ты, однорукий, работать на нем?» — говорил его взгляд.
Шатров понял Лукьянчикова, покашлял, будто запершило в горле, сказал:
— Плохо…
— Плохо, Никита Аверьянович, у всех, не у тебя одного.
— Знаю. Только у таких, как я, хуже плохого. Куда я теперь: ни работать, ни стрелять.
— Аль не надоело стрелять?
— Надоело, да еще как, но стрелять, однако, еще придется. Ну ладно, об этом после поговорим.
Шатров поднял с земли сундучок, попрощался и зашагал.
— Так ты того, Никита Аверьянович, приходи, будем ждать! — крикнул ему вслед Лукьянчиков.
— Непременно приду, завтра вечером, в барак, — донеслось из темноты.
Народу в барак набралось полным-полно: сидели на скамейках вокруг стола, у стен на топчанах, а некоторые — прямо на полу. Егорка с Гришкой устроились на печке: здесь хотя жарко и душно, зато все хорошо видно.
…Шатров вошел в барак, поздоровался, окинул взглядом стены, улыбнулся:
— А у вас все по-прежнему: тишь, гладь и божья благодать.
— Переменам, Никита Аверьянович, быть не от чего, — ответил Антон Кондратьевич Вощин. — Над нашим окопом еще ни одна бомба не взрывалась и, надо думать, не взорвется.
— Погодите малость, взорвется и тут, — пообещал Шатров.
— Э-э, нет, не стращай, не боимся, — заспорил шутливо Антон Кондратьевич. — До нас от позиции тысячи верст. Сто лет нужно немцу, чтобы дойти до этих мест.
— Так ведь к вам сюда надо запустить не немецкую, а нашу, русскую бомбу, и не ту, что убивает и калечит людей, а ту, что взрывает души, — ответил, не переставая улыбаться, Шатров.
— Это ты здорово сказал, — одобрительно отозвался Тырнов и дотронулся до груди Шатрова, — Пойдем-ка, Никита Аверьянович, за стол. Ты у нас нынче самый почетный гость. По обычаю надо бы угостить тебя водочкой, да вот беда, нет ее у нас. Будем угощаться разговорами.
…И вот сидят они, взрослые, за столом и «угощаются». Набивая трубочку табаком — вертеть «косушку» одной рукой неудобно — Шатров говорит:
— Пока добирался до дому, спрашивал меня не один человек, и вам, думаю, тоже перво-наперво хочется узнать — скоро ли окончится война.
— Так ведь это самое главное, — замечает Тырнов. Ты вот сказал, что у нас тут «тишь, гладь да божья благодать». Бомбы над нами не рвутся — это верно, но и жизни нормальной, человеческой нет. Раньше тоже не сладко жилось, но все же… А теперь? Эта проклятая война, как голодная собака, все пожрала… ничего не стало, и наш брат по городам и деревням живет впроголодь. Единственное, чего стало много, так это вдов, сирот да вот таких, как ты, искалеченных.
— Да, да, так оно и есть, — подхватывает Антон Кондратьевич. — А почему? Да все потому, что подкачали наши генералы, не сумели спервоначала так лупануть, чтобы пух полетел из них. Так я говорю, Никита Аверьянович?
— А кто это такие они? — спросил Шатров.
— Уж ты-то об этом знаешь лучше моего, поди, не раз встречался с ними: немцы, австрияки, итальянцы разные.
— Спасибо, Антон Кондратьевич, за ответ. Я тебя понял. Ты так думаешь: соберутся немцы или австрийцы в своих деревнях да городах вроде вот так же, как мы сейчас, и решают, нападать на другую державу или не нападать.
— Это ты зря. Я так не думаю.
— А как?
— У них, как и у нас, есть высшее начальство: цари, министры, генералы.
— То-то же. Выходит, что объявляют войну цари да министры, а не народ.
— Выходит, что так, — соглашается Вощин. — Разве может весь народ вершить такие важные государственные дела?
— А ежели бы мог, то как бы он решил?
— Про ихний злодейский народ я ничего не знаю.
— А про свой: про себя, про меня, про всех нас? — Шатров проводит рукой вокруг.
— Мы-то решили бы не начинать войны. Но опять-таки… Ведь мы же можем ошибиться, потому что в государственных делах ничего не смыслим.
— А они?
— Они смыслят, им доверено.
— Кто же им доверил?
— Кто, кто. Исстари уж так ведется. Так весь божий свет устроен.
Егорка свешивает ноги с печки и наклоняет голову.
— Божий свет… — начинает сердитым голосом Шатров, — Он, этот божий свет, и в самом деле устроен так. Заставляют нашего брата работать за гроши, а то и вовсе без грошей, по шестнадцать часов в