собственного лишенного иллюзий бесстыдства, оправданием задним числом всех тех случаев, когда он лизал зад министру культуры, чиновнику из управления или именитому художнику ради достижения того, чего ему в конце концов удалось достичь. Я был сам поражен взрывом собственного негодования. В сущности, инспектор музеев и все остальные не сделали мне ничего худого. Быть может, я сидел на краю ванной и втихомолку поливал их грязью только затем, что мне необходимо было подавить все растущее отвращение к самому себе? Или, может быть, мне просто удалось увидеть их такими, какими они были на самом деле, только теперь, потому что у меня самого все пошло вкривь и вкось? Я видел перед собой инспектора музеев, его взгляд, брошенный на меня в наступившей тишине, тут же сменившейся всеобщим хохотом. Он смотрел на меня так, словно ему было известно то, что я изо всех сил пытался скрыть. Я был убежден, что Астрид непременно взяла бы под защиту Розиного художника. Она была от него не в большем восторге, чем я, но она принимала его, потому что Роза его любила. По крайней мере, она старалась скрывать свой скепсис в присутствии нашей дочери. Задолго до того, как дети стали взрослеть, она внушила мне, что я не должен навязывать им свои вкусы. Воспитание детей было одной из немногих проблем, которая могла служить у нас поводом для споров. Я снова и снова критиковал ее слепую веру в то, что все будет хорошо, если только оставить детей в покое, а она неизменно отвечала, что я просто пытаюсь установить над ними контроль, чтобы формировать их личности, исходя из собственных понятий о совершенстве. Теперь, когда они так или иначе оказались недосягаемы для моего влияния, я вынужден был признать, что она была права. Симон и Роза вели себя так же независимо и самостоятельно, как и их мать, и если мне был не по душе Розин художник, то это были мои проблемы. Это могло бы стать проблемой для нее только в том случае, если бы я проявил бестактность и вслух высказал свой скептицизм.
Я сидел, нахохлившись, на краю ванны в доме моих так называемых друзей, горя желанием, чтобы Астрид была здесь и взяла под защиту возлюбленного нашей дочери, поскольку сам я предал его. И вообще все в этот вечер было бы по-иному, если бы на ужине присутствовала Астрид. Никто бы не стал смеяться над ней так, как они посмеялись надо мной.
Стоило Астрид войти в комнату, как тон разговора сразу же менялся. Она оказывала заметное влияние на окружающих одним своим присутствием, сама того не подозревая. В их глазах она была непостижима, потому что была рождена и воспитана такой, что ей легко давалось все то, о чем они сами мечтали, и ради достижения этого им приходилось прилагать немало усилий и даже унижаться. Ее побаивались из-за непринужденности, которую она могла себе позволить, в то время как другие находились в постоянном напряжении, думая о том, правильно ли они держат в руке бокал и тот ли нож употребляют для рыбы. Она происходила из семьи, некогда считавшейся «старинной фамилией», и хотя ее родители свалились в пропасть на своем «Ягуаре» в горах Неаполя, когда ей было всего лишь пятнадцать лет, они все же успели привить ей, так сказать, «врожденную» естественность, отличающую людей, за плечами которых несколько поколений аристократов. Она никогда не приходила в смущение, и ей был неведом ни страх снобов, ни их высокомерие. Она могла говорить с кем угодно и всегда и везде держалась просто. В ту пору, когда она вышла из школы-интерната, все ее аристократические привилегии остались в прошлом, и когда мы встретились с ней, то в ее положении о светскости говорить не приходилось, и тем не менее, она продолжала держаться все с той же непринужденной естественностью, и когда ей нужно было за столом вытереть нос, то она проделывала это весьма стильно.
Астрид всегда была невозмутима. Любое бесцеремонное замечание, даже самая оскорбительная глупость отскакивали от нее, натыкаясь на ироническую усмешку и лениво сощуренные глаза, и я не раз видел, как какой-нибудь напыщенный, самодовольный хам или маленькая распутная интриганка спешили убраться восвояси, несолоно хлебавши, после попытки досадить ей. Она сама решала, когда ей нарушить ту незримую дистанцию, которую она воздвигла между собой и окружающими, и в такие минуты могла быть на удивление великодушной и простой. Но никто и никогда, и я в том числе, не мог угадать, о чем она думает. Будь она в тот вечер среди гостей, то по дороге домой развлекала бы меня своими наблюдениями, делаемыми ею без злорадства, но с почти безжалостным любопытством, потому что она никогда не уставала удивляться тем мелким играм, которые люди ведут друг с другом, той незримой бирже пристрастий и социальных положений, курс на которой меняется от часа к часу. Во время одного из последних посещений, когда мы вместе присутствовали на званом ужине, она по дороге домой анализировала каждую из находившихся там супружеских пар, обращая мое внимание на каждый непроизвольный жест, каждое опрометчивое замечание, каждый мимолетный косой взгляд, которых я не заметил. Быть может, ей помогал ее опыт работы за монтажным столом, ее профессиональное знание о том, как объясняет ситуацию отрепетированное выражение лица и неконтролируемая изменчивость этих выражений и как меняется их смысл в зависимости от того, в какой истории они участвуют и каково их место в череде поступков и реплик. И в который раз она поразила меня тогда своей острой наблюдательностью. Но я все же не смог удержаться от того, чтобы не напомнить ей, что наши друзья наверняка теперь точно так же перемывают нам косточки. Ведь и другие, подобно ей, считают, что именно их точка зрения приоритетна, потому что каждый полагает себя центром мироздания, а всех остальных — планетами, вращающимися вокруг его орбиты. Каждый уверен, что именно его разум, его страхи, его желания определяют все в этом мире. Она пожала плечами, но я стоял на своем, утверждая, что никогда нельзя быть уверенным в том, как люди смотрят на тебя со стороны, и взгляд их невозможно понять, поскольку он скрывает неведомое нам знание. Она лукаво улыбнулась, точно эта мысль подбодрила ее, и продолжала вести машину, не сводя глаз с белых полос асфальта, которые неслись навстречу нам, освещаемые дальними огнями.
В тот раз машину вела она, поскольку я был в легком подпитии. Ездит она быстро, в сущности, ей даже присуще некоторое лихачество, но руль держит с той же уверенностью, с какой управляется на кухне с остро отточенными ножами. Я разглядывал в профиль ее улыбающееся, загадочное лицо, ее глаза, не спускавшие взгляда с дороги, а сам между тем несколько неуверенно и многоречиво продолжал развивать свою мысль. Я спросил ее, не замечала ли она, что мы, говоря о других людях, стараемся умалять их, словно хотим видеть их как бы в далекой перспективе или в перевернутом бинокле. Разве одного этого факта мало, чтобы усомниться в нашей способности объективно судить о других? И если все мы станем давать характеристики другим, исходя из своей узкосубъективной точки зрения, то кто в таком случае может присвоить себе право утверждать, что его суждение есть единственное правильное? Если бы все бесконечные, противоречивые, пересекающиеся и накладывающиеся друг на друга точки зрения были бы в равной степени обоснованными, то каждый из нас сам по себе был бы чем-то иным, а не только безграничной, бессвязной и противоречивой суммой искаженных, неполных и несовершенных отражений в глазах друг друга.
Я привел в пример инспектора музеев. Мы знали, что он распутничает с ученицами художественной академии, хотя жена его об этом не знает. Но с другой стороны, ей, наверное, известно, что он храпит во сне или страдает геморроем, о чем его маленькие элегантные подружки из академии даже не подозревают. Мы знали, что он оговорил своего коллегу ради того, чтобы добиться своей нынешней должности, на которой изображает из себя бескомпромиссного и бескорыстного защитника тех, кто заведомо принадлежит к художественной элите; и как знать, быть может, именно в этот момент он пишет критический отзыв о моих текстах к каталогу выставки, хотя мне он говорил, что тексты эти выше всяких похвал. С другой стороны, мы, возможно, единственные, кто знает о том, что однажды, когда мы вместе проводили отпуск в Греции, задолго до его он женитьбы, он прыгнул в воду с парусной лодки в открытом море, чтобы спасти от гибели бесхозного щенка, которого Роза подобрала где-то и притащила с собой на борт. На губах Астрид появилась загадочная улыбка, между тем как она резко повернула руль, чтобы обогнать едущую впереди машину и переместиться в другой ряд. Я продолжал говорить, ободренный ее выжидательной улыбкой. Но одно дело — утверждать, что мы мало знаем друг о друге, сказал я. Иное дело — много ли мы, в сущности, знаем о самих себе. Если человек неспособен увидеть себя со стороны, если в нем самом всегда остается неосвещенный угол или белое пятно, которое он сам не в состоянии увидеть или постичь собственным умом, как бы ни был он суров к себе, потому что, когда речь заходит о нас самих, мы всегда либо чересчур суровы, либо слишком снисходительны, и если и вправду найдется кто-нибудь, кто смотрит на нас непостижимо проницательным взглядом, обладая непостижимо проницательным знанием о нас, сам того не замечая, то не следует ли нам смириться с тем, что подлинная, истинная наша сущность, известная другому в полной мере, навсегда останется для нас тайной скрытой в глубине взгляда этого другого человека? Я умолк, потому что в горле у меня пересохло, а она вдруг рассмеялась. Я был озадачен. Смеялась ли она над тем, что я говорил, или, быть может, каким-то своим мыслям, вдруг пришедшим в голову? Ведя