прежнему размышлять. У этой служанки было очень странное лицо, которое расплывалось одновременно по всем направлениям: измятое, со вздернутым носом, перекошенным ртом, вогнутым лбом, груди в одном направлении, зад — в другом. И я шарил по всему этому рукой, все задавая себе вопросы, ДОЛЖЕН ли я терпеть, МОГУ ли я терпеть. И каким-то образом, мне кажется, я передавал ощупывающей руке энергию, которую хотел бы вложить в мои замечания Ортанс.
Служанка смотрела на меня исподлобья, повернув голову:
— У вас такой вид, будто я нравлюсь вам?
Мне? Я сказал «да». А то, если бы я сказал «нет», это не лезло бы ни в какие ворота.
— Вам кажется, что я красивее, чем ваша жена, а?
Я молчал. Но она настаивала.
— Чем ваша дылда жена.
Я сказал «да». Тогда она рассмеялась. Коротко.
— Ну и поросенок же вы, давайте идите.
И она выталкивает меня из комнаты, захлопывает дверь у меня перед носом. Ба! Я и не вспомнил бы больше об этом, но вот досада, вечером, прислуживая за столом, она все время корчилась от смеха. Короткий такой смешок. Приносит суп.
— Держите.
И короткий смешок.
— Что с ней такое, с этой девицей, она все время смеется? — спрашивает меня Ортанс. — Взгляни-ка, не осталось ли у меня листика петрушки на зубах?
— Нет, нет.
На следующий день то же самое. Принесет, например, соль, и давай смеяться.
— Это начинает раздражать, — говорила Ортанс. — Ты должен сделать ей замечание.
Я?
— Как? Мешать человеку смеяться? В этом же состоит очарование юности, умение всегда смеяться.
Я смеялся и сам, двигая локтями, чтобы было еще веселее, но, конечно, испытывал досаду.
— Ты предпочла бы какую-нибудь ворчунью?
— И то верно, — соглашалась Ортанс.
И устремляла на зубоскалку поверх жареной говядины любезно-понимающий взгляд.
— Веселые люди живут в этом краю.
После свадебного путешествия она часто рассказывала об этом случае.
— Это вода, — говорил господин Мазюр. — Я пришел к выводу, что вода сильно влияет на настроение людей. Из-за селезенки.
Я должен сказать еще одну вещь. Есть одна деталь. Надо мной будут смеяться, но, как я уже говорил, истина прокладывает себе путь только благодаря книгам, автор которых не боится, что над ним будут смеяться. И к тому же… Одним словом, мне показалось, что Ортанс не была девственницей. Я подчеркиваю: мне показалось. Ничего более. Я не уверен. Это мне казалось — мне кажется еще и сейчас — настолько невероятным. И потом я ведь не специалист в этой области. У меня не было опыта. О! Я сознаюсь в этом без тени смущения. Разве это такая уж важная наука, что нужно краснеть из-за того, что ты не освоил ее? А вот вы? Знаете ли вы разницу между георгином и тюльпаном? Если да, то примите мои поздравления. А если нет, то очень ли вы от этого страдаете? Унижает ли вас признание в этом? Нет, конечно. Люди просто скажут:
— Понимаете, Гастон в ботанике совсем не разбирается.
И никто из-за этого не станет смеяться над вами. Тогда зачем столько шума из-за того, является ли женщина девственницей или нет. Вы мне возразите: но это же так просто. Верно. Но георгин и тюльпан — это тоже очень просто. Кто-то не разбирается. Ну и что! Значит, не разбирается. И нечего особенно беспокоиться. Нельзя знать абсолютно все. Я хочу сказать об этом не только из-за детали (которая не имеет значения), а потому что я всегда думаю о других, о тысячах других людей, которые, может быть, как и я, придают не очень большое значение этой вещи, но которые тем не менее все же беспокоятся, волнуются по этому поводу, замыкаются в себе. А мое признание сможет избавить их от этого. Это напоминает мне одно замечание дяди из Монтобана, как-то раз произнесенное им во время игры в вист. Это, надо сказать, единственное толковое высказывание, которое я от него когда-либо слышал.
— Слушай, Мазюр, маркиз де Сад, когда он жил, этот человек?
— Ну, я думаю, в эпоху Революции.
— А тогда до него, как они назывались, эти самые садисты?
Мне скажут: какая здесь связь? А связь вот какая: до маркиза де Сада каждый садист считал себя, может быть, чем-то новым, небывалым, совершенно уникальным монстром, каких еще свет не знал. И страдал от этого. Он непременно должен был страдать. А если ему хотелось объяснить, что с ним происходит, то нужно было стараться, нужно было обставлять это всякими остроумными прибаутками. Не говоря уже о том, что он не СМЕЛ объяснять из боязни увидеть в удивлении и ужасе других людей подтверждение своего одиночества. Разве не так? Всегда одно и то же. И вот появился этот маркиз и принес ему двойное успокоение: ярлычок и уверенность, что он не один такой. Уверенность в том, что их уже по крайней мере двое: маркиз и он. От таких вещей становится легче на душе. И ярлычок тоже. Когда можешь спрятаться за слово, сразу начинаешь чувствовать себя не таким одиноким. Как только они смогли защититься этим словом: садист… Вот так что, может быть, так же обстоит дело и с проблемой девственности, в меньших масштабах, разумеется, для тех, кого это не очень волнует. Благодаря мне, им станет легче.
К тому же я хочу добавить, что это открытие, касающееся Ортанс, меня не слишком поразило. Я был просто удивлен. Я говорил себе: в доме Мазюров! Находясь под таким надзором! И найти способ! Проворная, однако, у меня супруга. Но я повторяю, я был все-таки не слишком уверен.
ГЛАВА XXIII
Стало быть, у нас состоялось свадебное путешествие. Потом — возвращение, вселение в новую квартиру. НАЧАЛО НОВОЙ ЖИЗНИ. О! Как это меня раздражает, как раздражает! Все, что мне еще предстоит рассказать, весь этот груз, который необходимо сбросить с плеч. Теперь еще эта квартира! Наверное, нужно что-то сказать о нашей квартире. Но лично я ПЛЕВАТЬ ХОТЕЛ НА ЭТУ КВАРТИРУ. Что я, фольклором, что ли, занимаюсь? Прежде всего, что такое квартира? Ящик, в котором устраиваются люди. Три или четыре рядом стоящие коробки для обуви. С лестницей, чтобы туда подниматься. И с окнами. Стоит ли об этом говорить? Квартира находилась на улице Прованс. На третьем этаже, если вас это интересует. Гюстав помог мне оклеить ее обоями. Неизменно благожелательный, он говорил:
— Видишь ли, Эмиль, я был бы тебе…
— Хорошо, — отвечал я.
Я начинал испытывать скуку. Скука — это подходящее здесь слово. Ортанс, мебель, скатерти — все это для меня было безвоздушным пространством. Ничем. Или сном. Но таким сном, о котором я знал, что это сон. Сон, в котором меня ничто не касалось. Ортанс, которая вращалась рядом со мной, но как колесо, сделанное для другой машины. Потому что я не любил ее? О! Нет, извините. Если предположить, что я не любил ее, я не мог бы назвать это сном, я бы употребил другое слово, сказал бы: кошмар. Нет, думаю, что я все-таки любил ее. Тем не менее, чтобы не было недоразумений, я отсылаю читателя к тому, что я уже писал по поводу фразы Гюстава. Я любил ее. Несмотря на некоторые ее причуды. Например, ее программы. Она говорила:
— Ах! Сегодня я занимаюсь столовым серебром.
Ладно. И потом в течение всего дня:
— Только бы не забыть про столовое серебро.
Или:
— Ростбиф? Но, милый мой дружок, я же занимаюсь столовым серебром. У меня не было времени