морды лакеев остались недвижимы, но караул, куда как более близкий к высшим сферам, вскочил. Зубов вылетел столь стремительно, что дежурный, полагая выход государыни, завопил «Караул — вон!», как следовало бы кричать при выходе императрицы и если караул находился бы не здесь, у самых дверей, а в дежурной комнате, но Зубов вылетел так стремительно, что на уставный вопль все четверо офицеров, не дав себе воли рассуждать, выхватили палаши «на караул». Никакого так-то уж излишнего усердия караул не выказал — как-никак, Зубов ещё являлся и шефом всего кавалергардского корпуса, но императорские почести непосредственно вблизи Кати Платон Александрыч не мог принимать; досадно, но об этом будут говорить в Петербурге!
Тут же, разумеется, тут же палаши обрели ножны; трое — кавалергарды всегда выйдут из положения, кавалергарды найдутся и тут — трое склонили головы и сдвинули каблуки, приветствуя фаворита.
Только полковник князь Чарторыйский, гремя пустыми ножнами, шагнул навстречу, шпоры на его ботфортах проиграли некую короткую и — Зубов никак не сомневался — польскую мелодию, когда каблуки вновь стукнули друг о друга; Чарторыйский держал палаш на отлете, сейчас готовый — ну, больной он, на голову больной, — словно бы готовый, ежли что, рубить. Чёрная прядочка упала из-под каски ему на лоб, подбородок вытянулся вперёд, выражая решимость действовать.
— Ваше сиятельство?
Это было ожидание приказа или наглый вопрос не по чину — Зубов, находясь в непривычном для себя волнении, опять, как через несколько лет на коленях пред Лизкою, не сумел сообразить. Зубов ещё не знал, что сам имеет непреложные, воля ваша, основания зарубить, застрелить, сгноить, избыть полячишку как счастливого соперника в любви, не знал, потому что его вторая половина, стоявшая в будущем одним коленом на полу, уже соединилась в полной гармонии с первой половиной, только что вылетевшей из Катиных дверей. Зубов только почувствовал безотчетную и беспричинную ненависть к князю Адаму; зачем Катя определила того именно в кавалергарды, оставалось загадкой — определила сверх его, Зубова, мнения, хотя обычно его мнению Катя непреложно доверяла, а тем более дело шло о непосредственных зубовских прерогативах — о месте в кавалергардском строю. Ах, Катя, Катя… Сейчас Зубов только головой покрутил, словно бы ему мешали воротнички, и молча же пошёл прямо на Чарторыйского и на второго такого же обалдуя в каске и кирасе, после поклона невесть почему шагнувшего за поляком. Он, значит, пошёл, разумеется, прямо, и оба офицера, за ними ещё двое — все, склонив головы, четко расступились, вновь исполнив шпорами первое «па» полонеза — «та-драм», первые расступились, значит, а за ними расступились ещё двое. Защитники! Если бы у него, Зубова, было столько денег и столько имений, как у князей Чарторыйских — до известных событий, разумеется, когда все Чарторыйские благодаря Кате потеряли все свои имения вместе со всем своим пшеклентным[13] государством, — если бы у него, у Зубова, было столько денег, он давно был бы российским императором.
И тогда уж — будь у него настоящие-то деньги, — тогда уж он все в государстве устроил бы как в просвещённой Европе, будь деньги, Россия у него, у Зубова, стала бы европейским государством, а не то, что, значит, шаг с питерского паркета ступи, и сразу же начинается Азия. Будь у него деньги — о-о! И Лизку-то он… Будь у него настоящие деньги, он Лизку драл бы сколько хватило бы сил. Каждый день. Два раза в день. Нет, три раза в день и каждый раз по три раза. Он бы, будь у него, у Платона Зубова, настоящие деньги, он бы три раза в день по три раза драл бы проклятую кошку посреди столицы настоящего европейского государства — например, в Летнем саду на траве — летом, а зимой — в этом бриллиантовом Катином зале Зимнего дворца — на диване, на котором она, кошка, сейчас сидела своею попкой. И Лизка бы у него точно звалась Лулу. Посреди столицы настоящего европейского государства драл бы кошку, через попку её круглую он драл бы Лулу!
Мысль эта, вдруг пришедшая, настолько поразила Зубова, что он остановился, уставился на полячка — глаза в глаза, продолжая додумывать эту мысль и окончательно решать, сколько раз в день он драл бы Лулу; остановился — прежде чем опрометью броситься вон, к карете.
Тогда, в марте, ночью, в следующее царствование, когда государь император Павел Петрович изволил скоропостижно почить в Бозе, не так-то надолго, года на четыре — да? — года на четыре пережив Катю, тогда, в марте, этот грозный караул молча стоял не за дверьми, а в целой, почитай, версте от особы государя императора, пока Зубов с заединщиками своими проходил в государевы покои — через женскую половину, кстати сказать! Защитники! Нет, поляков — в конный армейский полк, в полк, в полк, в полк! В полк, и пустить на неприятельские флеши в развёрнутом строю. В армейский полк, в полк, в полк.
4
Этот огромный лоб, словно бы аристотелев, эти очки на мягких серебряных дужках, каковые Аристотель наверняка нашивал и которые скрывали и одновременно усиливали блеск чуть выпуклых оловянных, как у селёдки, глаз, — очки он надевал при чтении, эти фельдфебельские усы, коих светлые пего-рыжие кончики свисали по обоим уголкам рта, будто обрубленные крысиные хвосты, это коротенькое тело на кривых ногах, напоминающее рогатую арфу… А кожа? С чем сравнить нос в мелких, отдающих синевою порах, скулы в следах от выведенных собственного изготовления бальзамом угрей — угрей, которых не могли скрыть ни бакенбарды, жёсткие, словно бы у пинчера, ни такая же жёсткая борода, которую он принялся отращивать уже потом, когда всё свершилось, свершилось, но не принесло ни покоя душе, ни величья родине, ни счастья влюбленным. Бакенбарды он нашивал точь-в-точь такие, как великий князь Константин Павлович, хотя желал подражать государю Александру Павловичу, с которым не мог не чувствовать некую неявную, но всё же непреложную связь. Он даже — раньше, когда только всё ещё начиналось, — ощущал даже жалость к государю императору, оказавшемуся неспособным правильно управлять великой Россией. Вообще управлять великой Россией без его, Якова Ивановича, помощи оказывалось невозможно. Так что отчасти он, Яков Иванович Охотников, становился — разумеется, в известном только смысле, — в известном смысле он как бы становился самим государем императором, а в будущем, когда Александр Павлович отправлен будет — ну, скажем, в Гатчину навсегда или — этого он, по правде сказать, не желал, нет, не желал, и повторения ропшинских событий, как с Петром Федоровичем, не желал тоже, упаси Господь, Алёша и не подымется на такое. Когда государь отправлен будет всё ж таки в отдалённый монастырь, — он, Яков Иванович Охотников, возведенный за заслуги в графское, скажем, достоинство, он станет канцлером при государыне. Истинный канцлер, не претендующий на роль фаворита, — вот его путь и его вершина: управление государством. Так что подражал он именно Александру, как антиподу своему, с которым словно бы невидимым канатом связан был восхищением и враждою.
Под старость, когда всё закончилось, появилась ещё и хромота, вызванная артритом, никак не поддающимся медицинской науке, хотя он и пользовал сам себя тем же собственным бальзамом, отчего распространял вокруг себя ужасное зловоние, приходилось открывать окна, знаете ли, когда он входил. Правда, надо сказать, что под старость-то он особенно никуда и не входил, жил уединённо, общался накоротке разве что с холопами, а холопы запах не замечали — от них самих нестерпимо воняло картофельным вином и выловленною в реке рыбой.
Под старость уединённо жил в усадьбе, Бог знает за сколько вёрст от города, так что однажды, поехавши в город на выборы губернского предводителя — вот стукнуло в голову вдруг поехать на выборы, на которые он сто лет не езживал, — поехал; неужели чтобы открыть дуракам, что стоял у истоков нового российского правления, новых российских реформ и новой своей сущности — канцлера, значит, или, быть может, обер-прокурора, самое сильное имеющего влияние на императрицу; так, однажды поехавши, он не вытерпел скуки и тряски дороги, опустил окошко кареты и, продолжая зажимать в правой руке штоф, заплетающимся языком закричал старику Павлу, чтобы поворачивал обратно.
В конце августа ковылял на покосы — вдоль берёз на краю поля, там, где брошена уже наполняющаяся водою колея, медленно полз, опираясь на палку, — не то огромный жук, поблескивающий усиками, не то каракатица; издалека виден был только малиновый шлафрок — как тогда подарили ему малиновый свадебный шлафрок жениха, так он с тех пор — больше тридцати лет прошло, и новобрачные давно уже покоились в гробах, и все влюблённые давно уже покоились в гробах — так он с тех пор ничего