этом зале…
– Саша, – заметил я, – я не вижу тут никакой мистики. Просто при твоем появлении пала ниц даже Мадонна Литта…
– Не кощунствуй! Это только начало. Дальше произошло нечто совершенно уникальное. Мы поднялись на третий этаж, где находятся импрессионисты, и стали гулять по залам. Там, если ты помнишь, есть залы Клода Моне, Ван Гога, Сезанна, Гогена. И там же стоят скульптуры Родена. А Матисс даже не в зале висит, а над лестницей. То есть там весь этаж французский. И залы не очень большие, на один-два зала одна смотрительница-старушка сидит в кресле. И вот мы с Наташей стоим в зале Клода Моне вдвоем, влюбленные мальчик и девочка, держимся за руки, у нас медовый месяц. Смотрим картины. Сзади раздаются какие-то приглушенные шаги. Мы не обращаем на это никакого внимания, продолжаем смотреть живопись. Судя по шагам, какие-то люди зашли в зал и вышли. Но потом раздались уже громкие шаги, целая группа людей зашла в наш зал. А нам и это до фени, мы – юные и влюбленные ценители искусства. Но когда я все-таки оборачиваюсь, то вижу какую-то ужасно знакомую рожу и не могу понять, кто это такой. А он мне улыбается. Вернее, улыбается не столько мне, сколько нам, такой красивой влюбленной паре, которая стоит перед прекрасной картиной. И с ним еще каких-то четыре человека. И так, продолжая улыбаться нам, он что-то говорит своим спутникам, и те, глядя на нас, тоже улыбаются. И я скорее догадался, чем понял из его французского журчания, что он сказал: «Какая милая пара…»
И тут до меня дошло, где я его видел. В газете! Это был президент Франции Жорж Помпиду, который находился с визитом в Ленинграде. Я наклоняюсь к Наташе и говорю:
– Это Помпиду.
Она говорит:
– Кто?
Я говорю:
– Президент Франции.
Он слышит, потому что зал маленький. И улыбается – мол, узнали, да, я действительно Помпиду. Кивнул нам на прощание и вышел.
И в течение всей остальной жизни я думал о том, какой же я идиот! Я же знал два-три английских слова! Я бы мог сказать: «Мсье президент, я русский режиссер, а это моя жена – известная актриса. У нас свадьба, медовый месяц. Какие у вас мысли по этому поводу?»
– И что бы он, по-твоему, сделал? – спросил я.
– Он бы сказал: «Друзья, вы мне так понравились, что я хочу сделать вам подарок. Я дарю вам поездку на медовый месяц во Францию». Ну что ему стоило! И я бы попал в Париж и сказал «Вив ля Франс» не в 1988 году, а в 1968-м. То есть ровно на двадцать лет раньше. А я вместо этого все двадцать лет повторял песню Высоцкого про алкоголика, который «глядь в телевизор раз или два, а там французский их глава. Взял я, поправил ногой табурет и оказался с главой тет-а-тет». Это было просто про меня. А ты говоришь, что судьба не дает нам знаков. А судьба – она женского рода, и нужно уметь быстро понимать ее сигналы. Сразу – пока она милостива и дает тебе шанс…
С этими словами Стефанович свернул с дороги на площадку отдыха, выключил двигатель, потянул за ручку под своим сиденьем, до отказа откинул его спинку, вытянулся и закрыл глаза.
– В чем дело? – спросил я.
– Я должен поспать. Разбуди меня через десять минут.
Пришлось выйти из машины, причем я тут же и пожалел об этом. Во-первых, снаружи оказалось куда холодней и ветреней, чем это виделось изнутри. А во-вторых – и это главное, – тут же исчезло ощущение хоть какой-то укрытости и безопасности, которую давал, оказывается, «БМВ». Хотя его кузов сделан, конечно, не из броневой стали, но даже и этот тонкий панцирь имел, как выяснилось, большое значение. К тому же мы там были вдвоем. А теперь я один торчал на виду у дороги – чудная мишень, просто заяц в тире. И совершенно рядом туннель, эдакая дыра в скале, откуда с пушечным выхлопом выскакивали машины и траки и тут же уносились в другую скальную дыру, просвистев мимо меня словно военные истребители – так резонировал в горах шум их колес и двигателей.
Но не идти же назад, в машину! Стефановичу и в самом деле нужно поспать, и не десять минут, а хотя бы час.
Мы прикатили в Милан в два часа ночи и при полном отсутствии полиции или хоть какого-нибудь цивилизованного носителя информации еще минут сорок катались под мелким дождем по его пустым и темным кольцевым бульварам от одной проститутки к другой, чтобы узнать у них, как проехать по адресу, который продиктовал мне Рострапович. Проституток мы встретили штук шесть, при виде нашего «БМВ» они, конечно, делали стойку, выскакивали к нам из-под козырьков трамвайных или автобусных остановок и, профессионально оттопыривая попки, склонялись к окну машины. Но никто из этих синьорин не говорил ни по-английски, ни по-французски, ни даже, кажется, по-итальянски. «Румынки!» – заключил Стефанович, спросил у них интернациональное «Гранде Централе», и мы, больше ориентируясь по карте, чем по разноречивым указаниям проституток, покатили в направлении железнодорожного вокзала. Оказалось, что в три часа ночи и вокзал закрыт, перед его запертыми дверьми спали на асфальте какие-то арабы и прочие европейские бомжи такой выразительной внешности, что обращаться к ним с вопросом было небезопасно. Полиции тоже не было. Стефанович затормозил у такси, спугнув двух педерастов, которые, похоже, уговаривали шофера разрешить им уединиться в кабине его машины. Глянув на адрес в моем блокноте, таксист сказал, что это будет стоить десять долларов, и Стефанович сказал ему «О'кеу, let's go», знаками объяснив, что мы поедем за ним. В три тридцать мы нашли наконец резиденцию Ростраповича, а в три сорок пять таксист показал нам ближайший отель «Президент», где самый дешевый двухместный номер стоил 240 долларов. Но уже не было никаких сил искать что-то еще, до визита к маэстро оставалось ровно четыре часа, а до этого еще нужно было где-то купить цветы… В четыре ноль-ноль мы упали в койки, а в пять за окнами раздался вой полицейских сирен, и я, дитя Второй мировой войны, спросонок решил, что это воздушная тревога по случаю соседней войны в Югославии. Зачумленно вскочив с кровати, я подбежал к окну, ища в небе военные самолеты, но оказалось, что это доблестная итальянская полиция мчалась по миланским улицам, сообщая жителям, что вновь контролирует правопорядок в городе. В шесть загрохотал трамвай, в семь – будильник, а в восемь шестнадцать, за несколько минут до визита к Ростраповичу, я уже выходил из офиса Миланского отделения Интерпола с кейсом килограмм на пять. В нем были документы, которые Гайленд сулил мне все шесть лет нашего знакомства. Конечно, мне не терпелось прочесть их, ведь это были протоколы допросов арестованных в 70-е годы террористов, донесения тайных агентов итальянской полиции и прочий вкуснейший материал, но – они были по-итальянски, их нужно было отдать в перевод, и желательно как можно дальше от Италии, а еще лучше – дома, в США…
Заморосил дождь, и, усевшись в машину, я прижал этот кейс коленом. Стефанович встряхнулся, выпрямил спинку своего сиденья и выкатил машину на шоссе. Набирая скорость, мы въехали в туннель и через двести метров выехали из него уже во Франции. Там сиротливо торчали пустые будки бывшего пограничного поста, в них не было ни души, и мы проскочили этот пост, даже не сбавив скорость. Я вспомнил, как ровно двадцать пять лет назад в Паневежисе Донатас Банионис говорил мне в три часа утра, когда мы в честь знакомства допивали третью бутылку коньяка: «Кто придумал границы, пограничников, колючую проволоку? По какому праву один человек может запретить другому человеку поехать в Японию, во Францию, в Африку? Мы родились на Земле, и она вся наша – как можно отнять у людей право посмотреть ее всю? А тут какие-то солдаты стоят на границе и говорят мне, что туда нельзя и сюда нельзя…»
– Знаешь, Саша, здесь, пожалуй, Европа обошла Новый Свет, – признал я. – Мы въехали ночью в Италию, теперь выезжаем из нее во Францию и – ни таможни, ни паспортного контроля! А у нас на границе США и Канады все-таки стоят пограничницы. Паспорта не проверяют, но спрашивают: «Where are you going? Куда ты едешь?»
– То-то же! – польщенно сказал Саша. – Да здравствует Франция! А вообще ты представляешь, что такое влюбиться в совершенно чужую страну, языка которой не знаешь, где ты не ходил в детский сад, не пел «На просторах Родины чудесной» и не целовался с девочками в девятом классе?