создалась хаотическая ситуация. Возможно, убийство планировали приписать ему. Если бы он бросил так называемого Клима на вокзале и вошел в дом один. Неспроста там таскался некий стекольщик. Засада могла прятаться в соседнем доме. Отнести криминальное убийство на счет боевика — иезуитский ход ротмистра. Вошел — а следом полиция, понятые, свидетели, торжествующий Живинский. И — после короткого суда — виселица. Или расстрел, что проще, поскольку не требуется палач. Или вечная каторга при условии выдачи денег и чистосердечного предательства. Но адрес Володи дал полиции хорошо осведомленный информатор…
Из лавки старого Бомбардира Скарга вышел в офицерском кителе и полевой фуражке. Фуражка была великовата, китель — тесен. До неузнаваемости он не изменился, но филерское опознание этот наряд затруднял. Спускались сумерки. Неторопливая толпа легальных земляков вынесла Скаргу на Романовскую.[43] Он увидел Пищаловский тюремный замок, и чувство одиночества отрезало его от спокойного мира и мирных людей. Они — жили, он — шел на теракт. Он поднялся на холм. В двухэтажном тюремном замке были одни ворота и одна дверь в караулку. Через эти ворота его и Ольгу доставила на тюремный двор полицейская карета. Они вышли, его повели в пыточную. Появились Новак и Острович. Если Новак сегодня дежурит, думал Скарга, то после ужина, сдав камеры, он выйдет на улицу из караульной. Другого пути у него нет. Был среди надзирателей еще один отъявленный садист по фамилии Будкевич. В мае его убили матросы-дисциплинарцы. А сегодня Скарга казнит Новака. Или Островича. Или обоих, если ему повезет. Много эсеров, белорусских возрожденцев, эсдеков и бундовцев горюет за этими воротами свое арестантское горе. Завтра к ним придет новый надзиратель, они узнают, что прежний казнен, и, может быть, это укрепит их волю. Тяжело политическому терпеть муку тюрьмы; душа его лелеет детскую мечту стать птицей — не соколом, не соловьем, не буревестником над штормовым морем, но простой неуклюжей вороной. Ее свободный полет зрит из камеры его завистливое око, ее хриплый крик передает ему приветы от родных, в крике слышится сострадание матери и сочувствие друга, и тоскливо становится на сердце, когда стая ворон пролетает мимо тюремных окон в немом молчании.
Прошло не менее получаса, когда, наконец, двери отворились и чередой пошли надзиратели. Некоторых Скарга помнил. Новак вышел шестым, попрощался с коллегами и зашагал вниз по Серпуховской.[44] За пожарной частью он повернул на Койдановскую и тут же исчез в подворотне третьего дома. Скарга побежал. Из подворотни ему открылся небольшой дворик, закрытый двухэтажным, на два подъезда, аккуратным кирпичным домом. К нему примыкал неказистый флигелек с полуподвальным входом. Двери этого флигелька Новак отмыкал ключом. Поспешив, Скарга вошел в жилье надзирателя сразу за хозяином. Тот лишь успел снять фуражку и войти в комнату. 'Кто?' — спросил Новак, слыша шаги. Комната была темной, небольшое окно едва освещало ее, но лицо надзирателя Скарга различал ясно. Скарга вынул пистолет. 'Вспомни ноябрь, — сказал он. — Вспомни девушку'. По глазам Новака Скарга прочел, что тот вспомнил. 'Ее именем!' — сказал Скарга, поднял пистолет и выстрелил Новаку в сердце.
На улице он достал часы, но руки дрожали, он не мог открыть крышку. Тогда он посмотрел на закатное солнце, подумал, что справится, и торопливо зашагал в сторону Трубной. На углу он долго и жадно пил из колонки. Где-то неподалеку в полисаднике играл граммофон. Скарга узнал марш 'Царица бала'. Этот марш нравился Вите. Они гуляли в городском саду, военный оркестр играл вальсы, был воскресный день. Этот день, окрашенный счастьем, всплыл в памяти, но сердце не откликнулось ни радостью, ни болью. Образ Вити подержался перед глазами недолго: бесчувствие отстранило его, и он пропал. Скаргу захватила конкретность минуты. Он отметил тишину Тюремного переулка, запахи дыма и садов, смытую дождями на лопухи побелку заборов, свои тяжелые шаги по тропинке и мерное горячее биение крови в висках, отмечавшей каждое прожитое мгновение.
Острович подбивал обручи на рассохшейся бочке. Он стоял возле высокого крыльца спиной к улице. От калитки вела к дому дорожка, обсаженная с одной стороны белыми астрами. Скарга шел по ней, опустив руку в карман; рукоять пистолета холодила ему ладонь. Надзиратель оглянулся. Старая рубаха, латаные штаны, деревянный молоток в руке придавали ему сходство с мастеровым. Возможно, он и был мастеровым до службы в тюрьме. 'Вам кого?' спросил он довольно приветливо. 'Тебя!' — тихо ответил Скарга и приблизился. 'Вспомни прошлую осень, ночь в тюрьме, девушку, которую ты насиловал и бил!' Он достал пистолет и держал его у бедра. 'Вспомнил?' Надзиратель был готовым мертвецом. Скарга знал, что казнит его. Он хотел сказать 'Ее именем!', но вдруг из-за дома появилась девочка лет десяти, тоненькая с печальными голубыми глазками, босая. Она держала миску с огурцами. Скарга спрятал руку с пистолетом за спину. Почувствовав что-то грозное, что исходило от Скарги, девочка остановилась.
— Уходи, Ядя, уходи! — пробормотал Острович.
Девочка послушно поднялась по ступенькам, на пороге еще раз оглянулась на отца и пришельца — бледная, тихая, несчастная, как сирота. Она заискивающе улыбнулась, и Скарга почувствовал, что не сможет спустить курок. Но пистолет не спрятал.
— Сегодня казнили Новака, — сказал Скарга. — Ты тоже приговорен. Сейчас я пожалел твою дочь. Но если ты… хоть пальцем…
Острович послушно кивал головой. Маленькие его глаза разрывал отчаянный ужас. Ужас свиньи, подумал Скарга. Его мутило от гадливости. Надзиратель был полная дрянь: вчера топтал Скаргу, сегодня мог бы, если приказать, ударом ножа убить Живинского. Кого угодно — лишь бы пощадили. Вспомнив жандарма, Скарга резко спросил:
— Где живет Живинский?
Ответ последовал немедленно. Скарга не сомневался, что он правдив.
— В Захарьевском переулке.[45] Новый кирпичный дом.
— Номер?
— Не знаю, — тяжело выговорил Острович, страшась выстрела за это незнание.
— Был у него?
— Да, дрова ему пилили.
— Нарисуй, — Скарга показал на землю.
Острович поспешно наклонился и щепочкой стал чертить план. 'Вот Захарьевская, — угодливо пояснил он, — вот тут поворачиваем, идем… первый дом, второй, третий, а четвертый и есть новый, с полукруглыми окнами'.
— Квартира?
— На втором этаже. Справа.
Девочка вновь вышла на крыльцо. Видимо, она решила не отходить от отца.
— Иди в дом, — сказал Скарга Островичу. — Не вылезай!
Надзиратель попятился и задом начал подниматься на крыльцо. Ноги не слушались его, сапоги цеплялись за ступени. Он еще не верил в свое спасение. Так, пятясь, он исчез в сенях. Девочка осталась стоять на пороге.
— Прощай! — сказал Скарга.
Он вышел на Трубную и повернул в город. Мысли его не могли оторваться от тихой, слабенькой девочки, которая ничего не знает об отце, по закону природы считает его лучшим из людей, любит его, верна ему, и ни перед кем на белом свете невиновна. Появись эта девочка минутой позже, и на весь век в ее память врезались бы окровавленный труп отца, встреча с его убийцей, она кричала бы во снах, видя лицо осиротившего ее человека. Скарга говорил себе, что и Ольга кричала, и ее жизнь растоптана, и вообще нет весов, на которых взвешиваются страдания, уравниваются возмездие и вызвавшее его зло. Мера революционной справедливости вытекает из древнего морального императива: не делай другому того, чего не желаешь себе. Теория политического убийства справедлива, думал Скарга, у партии нет иных средств отпора полицейским репрессиям, партию старательно и безжалостно уничтожают. Но конкретная практика террора разрушает душу, и путь боевика — это путь к трагическому самоуничтожению. Боевик — однодневка, динамит, который, подрывая устои рабства, должен взрываться и исчезать. Лица убитых держатся в памяти, как в фотоальбоме, память страдает от этого груза, душа обугливается. В светлое будущее, за которое сражаются социалисты-революционеры, не может войти легион людей, сознательно исполнявших функцию потусторонней силы. Общество должно будет назвать их мучениками борьбы. Если нас, думал Скарга, назовут героями и дети станут слушать наши рассказы о терактах, трагизм вынужденной жестокости исчезнет, она превратится в традиционную и станет чертой характера. Поэтому в час победы