целая наука тригонометрия, где тангенс имел сложные родственные отношения с косинусом и при этом зеркально отражался в котангенсе, существовала, наконец, логарифмическая линейка со стеклышком, которое Борис случайно раздавил ногой, что затруднило его знакомство с линейкой.
Но все-таки, если сосредоточиться, если заставить себя не отвлекаться, то ларец точных наук, преподанных на школьном уровне, открывается, в конечном счете, просто, и обнаружив это, Борис отнюдь не обрадовался, но поспешил добавить к своей нелюбви к котангенсам привкус небрежного презрения; он весьма скептически отнесся к признанию одноклассника, с которым водил дружбу, решившему посвятить себя математике. «Это же монастырь», — подумал вольнолюбивый гуманитарий, у которого, однако, хватило такта не высказать свое суждение вслух.
Экзамены он сдал весьма успешно, особенно блеснув, в оправдание учительских ожиданий, знаниями по истории, английскому языку и литературе, и когда отзвенел последний звонок и в хорошо проветренном по этому случаю физкультурном зале, где спортивные снаряды и маты были стащены в дальний угол, ему вручили аттестат зрелости, он почувствовал, как приятно щекочущая затылок теплота самоудовлетворения разливается по телу, и как же ядовито он смеялся над собой за эту слабость, когда наступило зловещее июльское затишье, в котором мама самолично легализовала его курение и он понял с болезненной ясностью, что попался на удочку учителей, поверив в их страшные слова о серьезности выпускных испытаний… Здесь были все объединены общей целью, все желали друг другу успехов, и учителя, нервничавшие не меньше своих подопечных, хотя и старались не нарушать установленных правил игры, однако почти всегда приходили на помощь, задавая «легкие» дополнительные вопросы или подсказывая кивком и взглядом доброжелательных глаз. Нет, нужно было быть тупицей или предметом редкостной учительской ненависти, чтобы срезаться на этих «потешных» экзаменах, где разрешалось выйти в туалет, хотя все знали, что там гора нужных учебников, а на сочинении позволялось пользоваться «литературой» и даже устраивался перерыв с горячим какао и сдобными булочками…
Выпускные экзамены он сдавал, находясь еще на твердом, хотя и изрядно надоевшем ему положении школьника — из этого положения он просто вырос, как из школьной формы, которую уже года два стеснялся носить, но, отнеся документы в университет, где их долго и с подозрением изучали, прежде чем приняли, он оказался переведенным в совершенно призрачное качество: он стал абитуриентом, и это состояние по своей принципиальной недолговечности напоминало жизнь однодневного мотылька, которому, чтобы получить право в будущей жизни быть чем-то более существенным и долговечным, надлежало весь свой короткий день участвовать в яростной и беспощадной схватке. Никто никого не знал; все были чужие, первый раз видевшие друг друга люди. Все были испуганы, не верили в себя, и никто никого не подбадривал, не утешал. Настоящей ненависти, возможно, не было, для ненависти необходим разгон, но основа для ненависти присутствовала — соперничество: успех одного был чреват для другого собственным поражением, и когда кто-нибудь выходил из аудитории, провалившись, все бледнели, думая о себе, о подобной участи: на такой вопрос я бы тоже не ответил! Бестолково, в панике бросались к учебникам, а провалившийся, с отлетевшим от него минуту назад абитуриентством, потоптавшись на месте, уходил по коридору в другой мир, незамеченный, без напутствий и сожалений.
Между собой дрались сверстники, одногодки, еще не искушенные в такого рода драках, и потому неумело дрались, неуклюже, и из-за этой неуклюжести драка выходила особенно жестокой; что-то отменно порочное содержалось в том, что в общей свалке участвовали вчерашние школьницы — совсем девочки; они визжали, дергали друг друга за волосы, царапались до крови, рвали платья и, надув обиженно щеки, шипели или, вдруг изменив тактику, пытались кого-то наугад пленить своими розовыми диетическими грудками, но безуспешно — их с особой сластью лупили, и знали все, что у них меньше шансов.
Размеры и сущность баталии наглядно обнаружились на сочинении, когда Борис, переступив порог просторной аудитории, до отказа набитой абитуриентами, и, оглядев ее с мыслью: куда бы пристроиться? — внезапно понял, что к Первому сентября (немыслимый рубеж!) из всей оравы останется не больше тридцати человек (конкурс был свирепый), и это открытие отравило ему и без того тошные часы сумеречного сочинительства.
По другую сторону стола — стол был барьером или бездной — сидели неподкупные судьи, холодно и брезгливо сверкавшие профессорскими очками — устроители потасовки, в каком-то смысле ее жертвы тоже. У них была трудная работа: требовалось вовремя прекратить кровопролитие, когда останется необходимое количество победителей, годных для набора, причем без трех конечностей, как гласило официальное объяснение, в университет не принимали.
На устном экзамене по литературе Борис вытащил билет с вопросами по Лермонтову и Маяковскому — счастливый билет! — и, не мешкая, бросился к столу, но напоролся на яростное сопротивление седеющего педанта с узким гоголевским носом и прилепленными к носу колючими глазками, который замотал его придирками и вопросами, похожими то на подножки, то на удары в спину, и Борис, воя, бегал на четвереньках по таким дремучим углам памяти, что он даже не догадывался раньше об их существовании, и его спасение было в том, что эти затхлые уголки в тот момент осветились каким-то неожиданным, почти волшебным светом.
Он возвращался с экзаменов с дрожащими ледяными руками и воспаленным, но белым лицом, на котором странно таращились два крупных остановившихся глаза, и когда мама открывала ему дверь квартиры, она ничего не спрашивала, только вглядывалась в него в ужасе и с мольбой пощадить ее, стараясь по выражению его лица догадаться о результате. Он кратко говорил: «Пять», — и она со слезами облегчения бросалась его целовать, но он бормотал испуганно: «Не надо, не надо, не надо…» — и высвободившись из ее объятий, уходил в ванную, где, заперевшись, долго и бессмысленно смотрел на себя в зеркало, время от времени рукою поправляя растрепанные волосы; потом, словно внезапно определив причину своего муторного состояния, резким движением, с гримасой отвращения срывал с себя красивый вечерне-синий с красными далекими огнями стоп-сигналов галстук итальянских кровей (подарок отца к выпускному вечеру), расстегивал ворот рубашки и, включив холодную воду с намерением остудить лицо, вдруг присаживался на край ванны и замирал так, совсем опустошенный, с галстуком в руке… шло время… мама робко стучалась в дверь, звала обедать, он вяло отзывался, заворачивал кран, выходил… в кухне пахло его любимыми кушаниями, и его снова начинало мутить; он хватался за сигарету, поспешно закуривал, садился на табурет и молча, отстраненно смотрел, как возится она у плиты.
В воскресенье вывесили список провалившихся на сочинении.
Приятель родителей, Константин Петрович, или дядя Костя, заехал на машине: предполагалась загородная прогулка. Родители настояли, чтобы Борис отправился с ними. Дядя Костя заметил: «Надо проветриться…» В университет решили заскочить по дороге. Борис малодушно согласился.
В машине гремела музыка: исполнялись арии из популярных оперетт. Дядя Костя раскурил трубку. Он очень степенно вел машину.
Бориса знобило.
— Ну давай, — сказал отец, когда машина остановилась у здания университета: — Только быстро! — и ободряюще похлопал сына по спине. Борис с удивлением посмотрел на отца.
Он протолкался к списку; буква «С» запрыгала перед глазами.
Саблин…
Савушкина…
Семенов
еще один Семенов…
Сладкоедова…
Вечером родители собираются в гости. Интересно, пойдут, если «пара»? Мама, наверное, не пойдет… А отец? Он скажет: неудобно, ведь пригласили… Может быть, тоже не пойдет за компанию, а в душе будет злиться… Да что в гости! Вот загородная поездка — сорвется или состоится? Интересно, как его будут утешать? Что скажут? Они уже выработали систему утешения?
Солдатов…
Соловьев…
Сымбамбаева…
Тимуров
Дядя Костя пыхтит трубкой и говорит солидно: «Да, трудновато молодежи…», и отец кивает: «Трудновато…»
Несколько пропущенных запятых да две-три орфографические ошибки, которых просто физически невозможно не сделать, потому что слова в атмосфере коллективной истерики дубеют, и их не то чтобы проверить, их даже понять-то нельзя, они разваливаются, как долго жеванная жевательная резинка, и при этом все время кажется, что не на тему пишешь, что надо что-то другое, не это… — вот и «пара»! Как просто ее схлопотать!
А отец говорит:
— Ну в крайнем случае… Тоже пойдет на пользу…
— Конечно, — соглашается дядя Костя.
А мама говорит:
— Перестаньте!.. Не сейчас, прошу вас.
— Конечно, — говорит дядя Костя, — Будем надеяться. Парень он умный…
— Вон он идет, — говорит отец.
— Меня нет в списке, — сказал Борис мрачно. Заулыбались. Мама ласково потрепала его по щеке. Значит, пойдут в гости.
— Ну с легким паром! — поздравил дядя Костя.
— С легкой «парой», — невежливо буркнул Борис.
По радио продолжались, как ни в чем не бывало, арии из популярных оперетт.
— Что с тобой? Ведь все в порядке, — сказал отец.
— Это нервы, — попробовал улыбнуться Борис, — поезжайте, так будет лучше… — и отшатнулся от машины, боясь возражений и просьб. Как в эту минуту он ненавидел искренне радующихся за него родителей!
…Мама выла в голос и била сервизы; отец навсегда отказывался от удовольствий. Занавесили все зеркала, в туалет спустили воскресный холодец. Отец напился и что-то мычал непонятное. А дядя Костя подарил Борису свою машину: бери, мой мальчик, бедный мальчик…
Впервые в жизни он ощутил упругие пределы сопереживания, двусмысленную скользкую природу сочувствия: примите наши соболезнования и идите в зад с вашим горем…
— Дайте мне эскимо! — с гневным возмущением сказал Борис, обращаясь к мороженщику, торгующему у ворот университета.
Он долго в задумчивости сосал мороженое и даже не заметил, как пересек линию электропередач, не поддавшись ее гипнозу. Кассирша могла спать спокойно.
«Зачем? Зачем все так жестоко устроено?» — роптал он, шагая по лесу и видя перед собою то вздрагивающую спину демобилизованного солдата, то дикие белки девочки, грохнувшейся в обморок на экзамене по истории… но сквозь толщу тоски вдруг пробивался вопль счастья:
— Я победил! Я поступил! — и он опять и опять улыбался, гордый честной, никем заранее не купленной победой.
Борису казалось, что еще долго по ночам его будут терзать страшные сны, эхо нервных перегрузок и что никогда у него не хватит сил найти хотя бы каплю юмористического в отгремевшем кошмаре, но через три дня, плывя в лодке по тихой речушке со спутницей, нечаянно присевшей к нему на корму, словно бабочка, которой наскучило порхать над водой, он неожиданно для себя стал рассказывать об экзаменах, представляя все в комическом свете, и даже обморок оброс уморительными подробностями: выскочивший из-за магического стола экзаменатор на глазах превратился в суетного растерянного человека, который убеждал потерявшую сознание абитуриентку прийти в себя, говоря: «Вы не волнуйтесь. Сейчас вам окажут медицинскую помощь», — и спутница от души смеялась забавной картинке.
Продолжая смеяться, она с удивительной непосредственностью сняла через голову короткое платье, и этот жест — через голову — который приводит в волнение всякого мужчину, даже если под платьем окажутся рыцарские доспехи Жанны д'Арк, настолько потряс развеселившегося студента, что он едва удержал в руках весла. Впрочем, глухой черный купальник, по своей аскетичности если не напоминавший доспехов, то уж во всяком случае наводивший на мысль, что такую модель выпускает артель каких-нибудь особенно богобоязненных монахинь,