— Это нечестно, — сказал он и немедленно разозлился на себя за эти детские слова и за детскую интонацию, с которой они были произнесены. Даже покраснел. И стремительно вскочил на ноги, как вскакивает человек, которого дернуло током.
— Не сердись, — удержала она его за руку и потянула к себе. — Просто я боюсь, что ты можешь подумать обо мне плохо.
— Ничего я не подумаю… — пообещал Борис, усаживаясь.
— Ладно, — сказала она. — А как ты сам думаешь?
Борис искоса взглянул на нее, и она весело перехватила его оценивающий взгляд. «Четыре, — подумал он. — Нет, может быть, и все шесть!»
— Не знаю, — сказал он. — Правда, не знаю.
— Представь себе… — она сделала кокетливую паузу. — Ты у меня одиннадцатый.
«Ого!» — невольно подумал он и снова сильно расстроился. У нее было с чем сравнивать; он отчетливо увидел их всех, десятерых: загорелых, мужественных, с легкими циничными морщинками вокруг глаз, опытных, и он, поеживаясь, приближался к их компании (все это имело отдаленное сходство с композицией знаменитой картины Иванова): худой, совсем белый, с бородавкой на кисти левой руки, которую он совсем замучил, затеребил, затерзал, стараясь от нее отделаться, оторвать, но она не отрывалась, а только багровела и кровоточила с одного бока… Компания приветствовала его непристойными жестами, грубым хохотом и насмешливыми выкриками:
— Ну ты, парень, даешь!
— Ну ты силен!
— Ну ты просто чемпион!
Недоумевая по поводу его молчания, она спросила его со смешком:
— Ты думаешь, это слишком много?
— Да, нет, — пожал он плечами. — Тебе сколько лет?
— Двадцать три.
— Ну тогда даже просто немного, — заключил он не без намерения уязвить. И в самом деле, это ее уязвило. Должно быть, она находила, что ей идет это число, не слишком безумное для того, чтобы иметь основания себя не уважать, но в то же время не слишком мизерное для того, чтобы можно было ее упрекнуть за «бесцельно прожитые годы»…
— Видишь ли, — сказала она серьезно, нахмурив лобик, — есть женщины, которые спят только с теми, которых любят любовью под названием «по гроб жизни». Есть другие, которые спят со всеми… Ну, так вот, я принадлежу к третьим, — засмеялась она, — из чего следует, что ты мне нравишься… Ты, правда, очень милый, — добавила она, дотронувшись ладошкой до его щеки.
— Ты мне тоже нравишься, — сказал Борис, которому ее размышления о любви показались в тот момент смелыми и даже глубокими. — Кстати, я так и не знаю, как тебя зовут…
Впоследствии он не раз возвращался мыслью к этому эпизоду и находил нечто символическое в том, что впервые в жизни он познал не просто Наташу, Катю, Лизу или Марину (между прочим, у нее оказалось как раз это безвкусное и приторное, как малиновый сироп, имя), а безымянную женщину или Женщину. Заботясь, как всякий мыслящий человек, о приведении в порядок и гармонизации параметров своей биографии, Борис Собакин расценивал это событие как определенную удачу.
Что же касается Марины, то она была искренне удивлена тем, что они так долго просуществовали, не испытывая надобности в именах, однако этот факт ее несколько смутил, и, видимо, для того, чтобы уберечь свою репутацию как в собственных глазах, так и в глазах Бориса, она была вынуждена несколько раз повторить:
— Такое со мной в первый раз… Нет, честное слово, в первый раз!
На обратной дороге к речке она сообщила Борису, что она замужем.
Институт брака не представлялся Борису священным, но все-таки в его сознании он был окружен некоторыми туманными чарами и производил впечатление. Борис сразу подумал о том, что вся компания, которая так недружелюбно его приняла, несомненно пребывает по другую сторону брачной церемонии, и пусть то, что случилось, было бездарным и невнятным, однако он не только «перешел Рубикон», но и одновременно нахлобучил рога на голову ее мужа; косо, криво, но нахлобучил! Рогоносец — вот слово, которое сильно действует на воображение семнадцатилетнего мальчика… Впрочем, мальчику суждено было почти в ту же минуту убедиться в своем заблуждении: рога оказались очередной парой.
— Ты его не любишь? — осторожно спросил Борис.
— С чего ты взял? — удивилась она. — Люблю.
И вдруг он понял: они ни разу не поцеловались. Как-то не довелось, не успели; они проскочили через поцелуи, как Монголия — через капиталистическую стадию развития…
— А кто, интересно, была твоя первая? — не утерпев, спросила Марина.
Зеленые бритые лица были приведены в состояние затяжного экстаза.
Он шагнул на эскалатор, и по тому, как он шагнул, вернее, даже не шагнул, а прыгнул, было ясно, что он взволнован, спешит и опаздывает. Быстро и мелко перебирая ногами, он пролетел по эскалатору вниз, едва прикасаясь рукою к поручню, и, выскочив, очутился на лодочной пристани, аккуратно сбитой из узких деревянных реек, покрашенных в приятный голубой цвет. Время от времени вода как-то очень забавно чмокала и всхлипывала под рейками, и лодки в ответ легонько терлись друг о дружку бортами. Малыш сидел на краю настила, закатав брючины джинсов до колен, и с довольным выражением на уже загоревшем лице болтал в воде ногами. Рядом лежала раскрытая книга. Был послеобеденный час.
— Привет! — весело сказал Борис Собакин. — Как жизнь молодая?
Малыш оглянулся и долго, внимательно всматривался в него, не отвечая на приветствие. Вдруг одним махом вскочил на ноги, подбежал, спросил сдавленным голосом:
— Что-нибудь случилось, да? Что-нибудь страшное?
— Страшное? — вздрогнув, переспросил Борис Собакин. — Почему страшное?
— Мне показалось, — сказал Малыш, — что умерла мама…
— Бог с тобой! — испуганно вскричал Борис Собакин. — Мама жива и здорова.
Малыш недоверчиво взглянул на него и произнес:
— Я все детство боялся, что мама умрет…
— Я помню, — прошептал Борис Собакин.
— Ты тоже боишься? — спросил Малыш-заговорщик. Борис медленно покачал головой, но затем, словно спохватившись, поспешно объяснил:
— Нет, когда она болеет, боюсь, очень боюсь…
— Это не то, — сказал Малыш.
— Я знаю, — кивнул Борис Собакин, — но твой переполох напрасен…
Малыш присел, чтобы застегнуть сандалии.
— Куда мы пойдем? — спросил он покорно.
— Куда хочешь… Давай прогуляемся. Они шли, приминая высокую некошенную траву.
— Что ты читаешь? — спросил Борис Собакин, кивая на книгу. — Мне очень знаком этот переплет.
— Это Пруст.
— А… — засмеялся Борис Собакин.
— Чему ты смеешься?
— Я вспомнил, как ты стащил все четыре тома, один за другим, наткнувшись на них в школьной библиотеке.
— Их никто ни разу не читал! — вспыхнул Малыш. — С тридцатых годов. Я проверял по формуляру.
— И ты их выносил под пиджаком, невинной улыбкой улыбаясь подслеповатой библиотекарше, которая тебя любила и допускала к полкам.
— Да, — оживился Малыш. — А помнишь, с четвертым томом случился конфуз. Он у меня вывалился из-под ремня и упал прямо под ноги библиотекарше…
— И библиотекарша сказала: «Тебе не стыдно?»
— Ужас! Я готов был провалиться сквозь землю и не нашелся, что соврать. Я начал было что-то лепетать, но она перебила меня: «Не оправдывайся! Вместо того чтобы готовиться к контрольной, ты прячешь учебник под одеждой. Это некрасиво!.. Возьми свой учебник химии!»
— Ну да! Пруст был похож на учебник по неорганической химии…
— Я так и не понял, каким чудом он оказался в школьной библиотеке. Но я бы, правда, не спер, если бы его читали.
— Но самого любопытного ты еще не знаешь, — сказал Борис Собакин, хлопнув Малыша по плечу. — Дело в том, что ты сам так и не добрался до четвертого тома. Завяз на третьем!
— Не может быть! — возмутился Малыш. — Откуда ты знаешь?
— Знаю, — уклончиво ответил Борис Собакин.
— Как же это произошло?
— Я уже не помню, — пожал плечами Борис Собакин. — Нахлынули события… Отвлекли… И Сван разлюбил Одетту… — добавил он, тонко улыбнувшись.
Какое-то время они продолжали путь молча, думая каждый о своем. Из орешника на них выполз гнилой полуразрушенный сарай, тем не менее с черствым калачом замка на дверях; они свернули направо, потом, после водонапорной башни, опоясанной винтовой лестницей, вышли на пыльный проселочный тракт и, пройдя по нему метров двести, а может быть, триста, вошли в город, где кипела жизнь: сновали прохожие, мчались троллейбусы, звенели антикварные сервизы, военный трибунал творил суд над конокрадом, областной театр с Украины давал гастрольный спектакль, народ давился за драгоценными камнями, за самоцветами, алкаши просили двадцать копеек на проезд до дому, а с лотков по всей улице шла бойкая торговля абрикосами, антрекотами, подержанными книгами и нейлоновыми носками.
— Зайдем? — предложил Борис Собакин.
В баре с декоративной кирпичной стеной, в нишах которой торчали горшочки с ползучими жизнерадостными растениями, было пусто. Ни души. Из невидимого динамика сочилась мелодия; кто-то пел чистым детским голоском по-японски. Борис Собакин заглянул в кухонное помещение, примыкающее к бару, и обнаружил там свою знакомую барменшу, Изабеллу Васильевну: она была толстая, медлительная, немолодая, на голове у нее красовалось сложное сооружение из морковных волос. Изабелла Васильевна сидела на стуле, непринужденно расставив ноги, и внимательно ела спелый персик с помятым бочком, держа фрукт двумя пальцами на некотором удалении в целях самосохранения от обильного сокоизвержения.
— Иду! Иду! — пропела она с той особенной интонацией, которая свидетельствовала, что Борис Собакин обладал здесь известными привилегиями, и стыдливо сдвинула сократовские лбы коленей.
Малыш расположился за столиком и с независимым видом курил сигарету.
— Ну вот, — присел рядом Борис Собакин на бочкообразный стул, — твоя мечта познакомиться с барменшей и быть с ней в приятельских отношениях осуществилась. Должен тебе признаться, что это самое простое из всего того, о чем ты мечтал.
— Наверное, — рассеянно согласился Малыш.
— Ты мечтал о легкой славе, мой маленький Бонапарт. Ты взял Тулон и совершенно свихнулся от счастья. Но этот Тулон находился всего в нескольких верстах от Бородина. Рукой