— Мирсад, Мирсад, ты только посмотри, какая телка! — сказал в полукилометре от нее человек в белом маскировочном халате, на секунду оторвавшись от окуляра, чтобы взглянуть на товарища. — Это что, местная? Как же это мы ее пропустили?
— Так ведь прячут девок, сволочи, — отвечал второй, рассматривая Энджи через паутинку оптического прицела. — И в самом деле хороша. Давно у нас свежей девки не было… Даже жалко такое мясцо в расход пускать.
Он сглотнул слюну. На крыше мечети рядом с площадью было холодновато, но снайперы не жаловались. Такая уж профессия, ничего не поделаешь. Тот, кто не в состоянии выдержать многочасовое ожидание в засаде, без пищи, без воды, без курева и без движения, не годится для этой тонкой работенки.
В дверях мэрии наметилось движение.
— Смотри, Мирсад, выходят… — сказал первый «жаворонок».
— Вижу. Как выйдут, подождем, чтобы дошли до середины площади. А там уже все будут наши, кого успеем. Ты бери мужиков, а я — баб. Примерно поровну и получится. Ишь ты, как прыгает-то…
Энджи попрыгала еще чуть-чуть и застегнула полушубок — а то ведь и простудиться недолго. Спины в дверях мэрии зашевелились, стали вываливаться наружу. Но тут уже Энджи не сплоховала, не дала унести себя людскому потоку — ухватилась за перила, дождалась, пока отец вышел, да и прицепилась к его рукаву. Грянули скрипки, приветствуя новобрачных. Засуетились люди, освобождая дорогу жениху и невесте. Совет вам да любовь! Долгой жизни и много детей!
«Будут дети, будут… и скорее, чем вы думаете!» — смеется счастливый Симон.
«Чш-ш-ш!..» — возмущенно стукает его по руке счастливая Милена.
Ах, Милена, милая, да кто ж того не знает? Кто ж не слышал стонов вашей красивой и сильной любви, доносившихся до самого Загреба!
Эй, музыканты! Да что же вы еле пиликаете, как на похоронах? А ну-ка, гряньте пожарче, чтобы ноги сами пошли мелким бесом, чтобы взвились руки к улыбающемуся солнцу, чтобы таял снег под ногами танцующих!
И грянули жарко, заюлили-забегали смычки по стонущим струнам, ударили бубны, звеня, заливаясь бубенцами; пошла в разудалый пляс цыганская свадьба. И запрыгала Энджи, заплясала в паре с хохочущей Анкой, вместе со всеми посередине веселой городской площади, пьяной от уже позабытой было радости. Вот смеху-то, вот счастья-то! Смотри, Анка, смотри — поскользнулся Симон да и растянулся во весь рост! То-то же, братик, это тебе не с Миленкой в схроне миловаться, танец ловкости требует! Еще и Милену за собой потянул, увалень! Да что это с вами со всеми? Анка! Анка!..
Упала Анка, бессильно подвернув ноги, тяжестью повисла на энджиных руках, а над глазом у Анки — красная кровавая ямка и такая знакомая анкина улыбка — стылой гримасой на мертвом уже лице…
И Энджи отпустила сестру и закричала немым криком, потому что не было голоса и музыки тоже больше не было, только катился мимо, кренясь и заворачивая внутрь, окровавленный бубен, и гремели выстрелы, и бежали врассыпную обезумевшие от ужаса люди, падая и выплескивая фонтанчики крови из пробитых черепов. Тетка, что это, Тетка?
— Прости меня, девочка, прости, — хрипит Тетка, лежа толстым черным комом на красном снегу. — Прости, не уберегла вас, старая дура… знала ведь — надо прятаться, пря… та…
Замолчала Тетка, вперив в Энджи стекленеющие глаза. Как же это, отец? Нету отца, никого не осталось — вот они все, вся твоя семья — грудой мертвых тел посередине городской площади.
Энджи посмотрела вокруг дикими от ужаса глазами. Она стояла теперь одна, единственная живая на залитой кровью площади. Кто-то отчаянно махал ей рукой из переулка: мол, беги, что же ты стоишь? — но она не могла сдвинуться с места. Почему она еще жива, почему? На площадь вылетел грязно-белый джип, взревел мотором, затормозил в метре от нее. Выскочил кто-то бородатый, огромный, сгреб девушку в охапку, бросил в машину, влез следом, прижав ее плотной массой вонючего тела, крикнул: «Гони, Фуад! Гони!» Что это, как? Почему? Некому ответить, все мертвы, никто не придет, не защитит, не отнимет. Бородач протянул руку, грубо схватил ее за грудь, облизнулся.
— Подожди, Мирсад, — захохотал водитель. — Через десять минут мы дома, пропесочим телку со всеми удобствами. Вблизи она еще лучше. Эх, славно!
Они отвезли ее в Крушице, в барак, отведенный для «жаворонков», где кроме них было еще четверо. Они насиловали ее вшестером две недели подряд, пока им не наскучил грязный кусок мяса, в который она превратилась. Тогда они вывезли ее на шоссе и выбросили из грузовика в кювет — как была, нагишом. Патруль миротворцев обнаружил ее прежде, чем она успела замерзнуть, в состоянии глубокого шока, со множественными переломами и обморожениями полурастерзанного тела. Девушка не могла вымолвить ни слова, не помнила, кто она и откуда. После оказания первой помощи в сараевском военном госпитале натовские миротворцы были вынуждены переправить ее в специализированную больницу в Англии. Там Энджи провела около года. Трудно было найти кого-то, кто более нее подходил бы под определение «беженец», так что проблем с английским гражданством не возникло.
Энджи с хрустом смяла в кулаке пустую сигаретную пачку.
— Вот и все, — сказала она, направляясь к буфету. — Теперь можешь смотреть. Подожди, я возьму сигареты.
Берл проводил ее взглядом. Тяжелая история, которую ему пришлось только что выслушать, была рассказана ровным, почти бесстрастным голосом, прерываемым лишь глубокими затяжками прикуриваемых одна от другой сигарет. И сейчас, когда женщина вернулась, на ходу распечатывая новую пачку, глаза ее оставались сухими. Разве что немного прибавилось тусклого болезненного огня в самой глубине зрачков.
«Она сумасшедшая, — вдруг понял Берл. — Вот и вся разгадка. Одержима идеей мести. И я ей нужен для этого, и оружие.»
— Надо же, — Энджи усмехнулась и, склонив голову набок, аккуратно стряхнула сигаретный пепел. — Я и не думала, что это окажется настолько просто. В смысле — рассказать. Ни разу, представляешь? Ни разу, ни слова, никому, за все эти без малого девять лет… Знаешь, почему я просила тебя не смотреть? Была уверена, что заплачу.
— Ну и что? — не понял Берл. — Что тут такого? Люди плачут.
— Люди — да, — снова усмехнулась она. — Энджи — нет. Последний раз я плакала там, в Крушице, девять лет назад. И с тех пор — ни разу. Совсем разучилась. Теперь уже, думаю, навсегда — если уж сейчас не заплакала… А представляешь, какое бы это было веселое зрелище — расплакаться после девяти лет засухи? Плачущая женщина, забывшая, как это делается. Не для слабонервных.
— У меня нервы в порядке, — угрюмо заметил Берл.
Он ждал. Наверняка сейчас она намеревалась выложить карты на стол. А иначе зачем было все это рассказывать? Намеревалась просить, требовать, во всеоружии своей нечеловеческой беды, своей боли, сухой и белой, как пустыня у Мертвого моря. А он? Что он мог ей ответить, чем помочь? Объяснить, что месть — как соленая вода из того же моря, не утоляет жажды? Рассказать, как приходят по ночам убитые твоими руками люди и спрашивают «зачем?»
Нет, все зря — одержимость слышит только свои собственные аргументы.
Энджи молча курила, сидя напротив и щурясь от сигаретного дыма. В сгустившейся темноте, дыме и молчании Берл не видел ее лица, только отдельные черты, выхватываемые из мрака огоньком во время затяжки. За окном уже вовсю шевелилась ночь, удобная безлунная ночь, прорезаемая лишь несколькими прожекторами с минаретов да желтыми мигалками патрулей.
«Пора… — подумал Берл. — Сейчас скажу ей „нет“ и уйду.»
Все так же молча, он встал и распахнул окно. Начинался дождик, мелкий и, видимо, долгий; деловитый осенний ветер носился в холодном воздухе. Берл вдохнул полной грудью, наслаждаясь этим чистым и влажным глотком после удушливой сухости беды и сигаретного дыма, клубящихся в горнице у него за спиной. Он был жив, вот ведь как. Жив, несмотря ни на что. Это главное. Город обложен со всех сторон, повсюду засады и охотники — так что ж? Подумаешь… Он пройдет сквозь них, быстро и бесшумно, как умеет. И дождливая ночь поможет ему. А если напорется на засаду — тем хуже для засады…
Энджи обняла его сзади, прижавшись к спине. Он чувствовал ее щеку и подбородок на своей лопатке.