позициях.
— И вообще, — сказал Блинов, когда Полковский по вызову явился к нему в кабинет, — командующему непонятно ваше… — Блинов старался говорить помягче, чтобы чем-либо не обидеть Полковского, и теперь, не найдя нужного слова, запутался и помолчал, осторожно наблюдая за лицом Полковского… — непонятно ваше желание.
Полковский молчал. Теперь он часто молчал, а если и приходилось говорить, то отделывался односложными фразами. Казалось, он стал старше лет на пятнадцать. Пепельные волосы, седые виски, морщины у носа и глубокая складка на лбу выдавали в нем человека, пережившего тяжелое потрясение. Из порывистого, живого, общительного человека он превратился в молчаливого и нелюдимого, казалось ко всему равнодушного.
— Садитесь, прошу вас, — повторил приглашение Блинов.
Полковский кивнул и сел.
— Что бы вы хотели? — начал снова Блинов и попробовал пошутить, улыбнуться.
— Плавать, — сказал Полковский, с трудом разжимая губы и не замечая ни улыбки, ни приветливого тона.
— Обещаю вам сделать все возможное, Андрей Сергеевич, — сказал Блинов доверительным, дружеским тоном. — Командующий вас очень ценит и собирается поручить очень сложную операцию.
Андрея и это не тронуло. Он молчал.
Когда Блинов; прощаясь, вышел из-за стола и, проводив гостя до дверей, протянул руку, Полковский вяло пожал ее и, ничего не сказав, ушел. Блинов постоял у дверей, думая об Андрее, о происшедшей в нем перемене, и, тяжело вздохнув, пошел к командующему хлопотать об ускорении назначения.
25
Полковский жил как во сне. Автоматически ходил, одевался, ел, не задумываясь над тем, что делает, и чего-то терпеливо и молча ждал. Он способен был просидеть в кресле у себя в номере сряду двенадцать часов, не слыша, как мыши царапаются в шкафу, не замечая, как, обнаглев, они пробегают по полу около его ног.
Горничная Наташа прониклась к нему состраданием, С женским чутьем, без тени кокетства, стараясь даже не улыбаться, она приносила ему еду, напоминала, что надо есть, тайком стирала его белье. Каждую среду и субботу на его постели оказывались свежевыглаженные рубаха, белье, галстук, а на столе лежал талон в душ.
Часа в четыре Наташа стучала в дверь и, с минуту грустно поглядев на Андрея, сидящего в кресле с устремленным куда-то вдаль взором, тихо говорила:
— Ваша очередь в душ.
— Да, душ, — отвечал Андрей, не вдумываясь в слова.
Наташа мягко, но настойчиво напоминала ему об этом до тех пор, пока он не брал сверток и не уходил. Наташа смотрела ему вслед, и слезы заволакивали глаза; она краснела, и ее рябое лицо становилось добрым, милым.
Как-то, в отсутствие Полковского, директор гостиницы пришел в номер, осмотрел комнату и приказал убрать теперь уже ненужные кровати.
Наташа заступилась за Полковского и накричала на директора:
— Вы хотите, чтобы его рана снова открылась? — говорила она, подбоченившись и сверкая глазами. — Век свой прожили и ума не нажили! Человек немного забылся, а вы обязательно хотите напомнить? Погибли, мол, значит не нужны койки? Так, да?
Директор мигал глазами и поправлял очки.
— У-у… бешеная, — отступил он.
Получив назначение доставить большой транспорт с военным снаряжением в один из черноморских портов, Полковский ничем не выразил своего удовлетворения. Он зашел в капитанскую каюту «Аджарии», мощного грузового парохода, повесил плащ на медный крючок и уселся в кресло так, будто перешел из одного номера гостиницы в другой. К нему приходили люди, сообщали, докладывали, он говорил «да» или «нет», никого не задерживал, никого не приглашал сесть.
Накануне отхода в каюту зашел инженер судоремонтного завода и, сияя от радости, сказал:
— Мы установили настоящий таран. Вы сможете таранить…
— Хорошо, — равнодушно ответил Полковский.
Молодой инженер, почувствовав неловкость, заторопился уйти.
Представитель штаба инженер-капитан предупредил, что вооружение не успеют поставить и придется идти в плавание так, а следовательно — надо быть осторожным: в море вражеские подводные лодки.
— Хорошо, — ответил Полковский.
Инженер посмотрел на седые виски Полковского, приложил руку к козырьку и вышел.
Команда тоже не понимала нового капитана. Одни говорили, что он очень строгий, крутой; другие считали его странным. Но все боялись и молниеносно выполняли его односложные, короткие распоряжения.
Только когда вышли в море, Полковский, казалось, немного оживился, с глаз спала поволока. Он вошел в штурманскую рубку, приказал принести сюда подушку и до самого конца рейса уже не спускался вниз.
Было еще тепло, на море гулял легкий бриз. Солнце отражалось в волнах, играло бликами, а воздух был влажный, и Полковский вдыхал его полной грудью. Кругом, куда ни глянешь, — море. Далеко на горизонте набегают облачка, а пароход быстро идет, оставляя позади себя пенящиеся борозды. Из рубки видны нос парохода, лебедки, стрелы, мачты, кусок палубы и полубак, а дальше — море.
Полковский молча стоял у окна, всматриваясь в горизонт, и не вмешивался в распоряжения вахтенного штурмана — белобрысого парня лет двадцати пяти, с румянцем на щеках. В рубке стеснялись говорить при капитане. Штурман молча взглянет на компас и опять смотрит в спину капитану; ему кажется, что Полковский вот сейчас оглянется и сделает замечание или уличит в ошибке. Потом штурман наносил курс на карту, заполнял вахтенный журнал, выходил на крыло мостика, смотрел в бинокль и, возвращаясь, заставал капитана все в той же позе.
Буфетчица Анфиса Григорьевна приносила капитану обед в рубку; он ел мало и остатки тотчас же отсылал назад.
На носу отбивали склянки, вахты менялись.
Так прошли первый и второй день плавания. Наступил третий, а Полковский все молчал или односложно отвечал на вопросы штурманов и только один раз сам распорядился.
В кают-компании четыре раза в день — к завтраку, обеду, чаю и ужину — собирался командный состав. Место капитана оставалось свободным. Старший штурман разрешал садиться за стол; ели молча или говорили не то, что хотелось. Но вот кто-нибудь не выдержит, да и спросит:
— Ну, что он?
И все понимали, что подразумевается капитан.
Вечером был сильный туман. Клочья его ползли по палубе. С начала перехода Полковский впервые, не раздеваясь, лег передохнуть на диване в рубке и, теперь, проспав часа три, умылся, вышел на мостик, проверил курс, компас, принял рапорт и сказал вахтенному — старшему штурману Афанасьеву:
— Поставить наблюдающих на носу и корме. Сигналов не подавать. Идите.
Полковский увеличил ход до двенадцати узлов и подошел к смотровому стеклу, излюбленному своему месту. За стеклом — густое марево тумана.
Когда штурман вернулся и доложил, что наблюдающие поставлены, Полковский ответил «хорошо» и больше за всю ночь не проронил ни звука.
Было уже часов семь утра, а белое марево тумана по-прежнему нависало над судном, и с мостика нельзя было различить даже лебедки.
«Аджария» шла полным ходом. И вдруг судно выскочило из тумана и очутилось под ясным небом, ослепительно сверкающим солнцем, а в миле от него дрейфовала подводная лодка. Над ней виднелся фашистский флаг.
Первые секунды команды на обоих судах растерялись от неожиданности, и они по инерции продолжали сближаться; но потом на лодке, очевидно, заметили, что «Аджария» не вооружена, и орудийная башня быстро повернулась в ее сторону. Из жерла вырвался огонь, а через несколько мгновений раздался выстрел, гулким эхом прокатившийся по морю.
Штурман «Аджарии» впервые увидел так близко вражеский военный корабль и, чтобы уйти от него, приказал положить лево руля. На его месте каждый бы сделал так: немыслимо невооруженному торговому транспорту сражаться с большой подводной лодкой, да еще начавшей пристрелку.
— Отставить! — крикнул Полковский и подскочил к рулю. — Право на борт! Полный вперед!
Штурман был ошеломлен и ничего не понимал: ему казалось, что «Аджария» сама бессмысленно лезет на рожон, прямо на середину субмарины.
Тем временем из орудия лодки снова вырвался огонь — и грянул выстрел. «Аджария» вся содрогнулась, в рубке посыпались стекла, а под мостиком что-то страшно грохнулось, потом зазвенело разбитое стекло. Но Полковский не дрогнул. Он стоял у руля и пристально следил за вражеской лодкой, изрыгающей огонь. Лицо его исказилось и было страшным. Штурман в растерянности смотрел то на лодку, то на лицо капитана.
В это время на мостик влетел старший штурман Афанасьев и, задыхаясь, сказал:
— Снаряд развернул правую надстройку, ранен матрос Олейничук.
— Пожара нет?
— Нет.
— Хорошо, — сказал Полковский, не спуская глаз с подводной лодки, словно гипнотизируя ее.
Афанасьев хотел еще что-то сказать, но, взглянув на перекошенное лицо капитана, сверкающие страшной ненавистью и злобой глаза, испугался и промолчал.
Над головой просвистел новый снаряд. Афанасьев инстинктивно пригнулся, втянув голову в плечи. А Полковский даже не шелохнулся.
На корме что-то затрещало и с грохотом упало на палубу. Афанасьев подбежал к двери и выглянул.
— Свалилась кормовая мачта! — крикнул он, повернувшись к Полковскому.
Полковский будто не расслышал. Губы его были искривлены, одна бровь приподнята, другая опущена. Он буравил глазами лодку, расстояние до которой сократилось до одной трети мили.
— Так держать! — сказал Полковский.
— Есть, так держать, — повторил рулевой, направляя «Аджарию» на середину борта подводной лодки. Эта была настоящая атака: огромный корабль, в который стреляли и у которого под ударами снарядов разваливалась надстройка, упала мачта, молчал и упорно надвигался на хрупкое суденышко, каким по сравнению с «Аджарией» казалась фашистская подводная лодка.
Полковский передвинул ручку машинного телеграфа на «самый полный», затем подскочил к переговорной трубе и крикнул:
— Самый полный, вперед!
С мостика было видно, что фашистов охватил ужас. Они прекратили стрельбу, заметались по палубе, потом офицер открыл люк и стал спускаться. Вот исчезли его ноги, плечи,