Что там, кровь или жемчуга,                    Или лысого черта рога?

Видимо, все-таки рога лысого черта. Хотя дойдет и до крови. Но жемчуга, как и прежде, — налицо. 'Павлины, финисты, струкофамилы'. И это ткется параллельно стихам во славу Советской власти, сотрудничество с которой оставляет в поэзии олонецкого ведуна пару здравиц пионерам — вузовцам и 'колхозный цикл', покрытый 'потом трудовым'. Красное узорочье плетется встык белому — это потрясающее свойство клюевского шитья. Не притворство, не лицемерие, не приспособление, а качество его космоса. И знак потери структуры, на мгновенье напрягшейся в этом миражном окоеме.

Пропал 'окрик' Бога, и восстановился мир, в котором все соузорно. Противоположности не спорят и даже не сопрягаются — они стоят рядком, как камешки в мозаике. Никакое движение, никакое дуновение не колеблют миража. Проклятья и величанья, плач и ликование чередуются по законам обряда. Так бесы и ангелы сосуществуют в поясах фрески, и разбойники в песне меняются местами со святыми.

В 1926 году, оплакивая гибель Есенина, Клюев причитает:

                   Лепил я твою душеньку, как гнездо касатка,                    Слюной крепил мысли, слова слезинками,                    Да погасла зарная свечечка,                                                                моя лесная лампадка,                    Ушел ты от меня разбойными тропинками!

Самому Клюеву этими тропинками долго ходить не дают: к началу 30-х годов его отлучают от советской литературы. Формулировку находит товарищ Бескин: Клюев — 'бард кулацкой деревни'. Тут конец официально признанного 'творческого пути'.

Наступает время итогов.

Спрошено было в 1911-м:

                   О матерь-отчизна, какими тропами                    Бездомному сыну укажешь пойти:                    Разбойную ль удаль померить с врагами                    Иль робкой былинкой кивать при пути?

Бездомный сын выбрал удаль. Но разбойные тропки кончились. Дома — нет. А в воображенной Избе не спасешься.

Всю жизнь разгадывал 'тайну тихую, поддонную про святую Русь крещеную'. Какая она? Кровавая? Скорбная? Буреприимная? Бездонная? Нетленная? Златоузорчатая? Злопечальная? Вещая? И остался — с вопросом:

                   Россия, матерь, ты ли? Ты ли?

Имя искал, назвать пытался то, что любил. Потому и не называл, что строил в невесомости, в воображении, в декоративном мире. А НАЗВАЛ — когда разрушилось, когда кровавые клочья стали вылетать из-под декораций, когда обугленная реальность проступила сквозь цветущий сон.

Назвал — и ПРОКЛЯЛ.

                   Ты, Рассея, Рассея — теща,                    Насолила ты лихо во щи,                    Намаслила кровушкой кашу —                    Насытишь утробу нашу.

Босховский ужас накатывает из открывшейся бездны. У великого поэта хватает сил принять вызов судьбы и шагнуть навстречу этой реальности — уже 'по ту сторону' рассудка и, конечно, 'по ту сторону' литературного и житейского благополучия.

По пресечении официальной жизни Клюева в советской литературе активность его не только не пресекается, но страшно усиливается — уходя в поддонье. Психологически — это чудо: огромный трагический мир, создаваемый писаньем в 'никуда', обретающий реальность в гибели.

Этот обернутый мир расслаивается на два пласта: сверху — узорочье позолотное, лазоревое, под ним — чернь бездны. Изба стоит — традиционная, родная. Присматриваешься: 'гробик ты мой, гробик, вековечный домик…' Мистическая заколдованность, одержимость потрясающа. Уже ведая Апокалипсис, обреченно и завороженно продолжает душа трудиться, возводя страну-узор, страну-розан: от Киева до Вологды, с бубенцами и налепами, с бусами и парусами. Многоочиты чертоги, глазуревы лапти, златы кацеи, сапфир, черемуха, лен, ониксы, лалы — все сверкает перед глазами, и все — обугленные завитки, кучки пепла, узоры праха — 'Погорельщина'.

Лучшая поэма Клюева, самое великое, самое отчаянное, самое загадочное его создание, отмеченное несомненным знаком гениальности, — выпадает из истории литературы. Поэму находят полвека спустя после того, как она была написана и спрятана.

Впрочем, не спрятана. Клюев ее читал знакомым, поэма ходила по рукам. От нее и гибель пришла. 'Я сгорел на своей 'Погорельщине', — признал он уже в ссылке.

Оттуда же, из нарымской бездны, донеслись последние его строки:

                   Я умер! Господи, ужели!?                    Но где же койка, добрый врач?                    И слышу: 'В розовом апреле                    Оборван твой предсмертный плач!'

Ошибся. Не в апреле его убили, в октябре. В октябре 1937 года, в томской тюрьме — полупарализованного старика, молившего о пощаде, расстреляла какая-то местная 'тройка'.

                   Оледенелыми губами                    Над росомашьими тропами                    Я бормотал: 'Святая Русь,                    Тебе и каторжной молюсь!..'
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×