поманил зрителей забраться на сцену и образовать круг в неистовой пляске. Затем он бросился в аудиторию, направляя ползущую змейку, тело которой переливалось ритмическими движениями всех участвующих в танце. Эта вакханалия, по своему конкретно-чувственному, импровизационно-игровому элементу, проявила себя как Ницшеанская Воля, противостоящая созерцательной летаргии эстетизма. А коллизия взаимоотношений с аудиторией достигла своего апогея. 'Они приходят не слушать — поглазеть… и Джим, наконец, выказал им «фе». (55.56). Более необузданного выпада в адрес публики в истории «Дорз» еще не было. 'В Майями я попытался свести миф к абсурду… и сломал все в одну знаменитую ночь. Я сказал толпе, что они — сборище идиотов'. (62, 56).

Аутсайдерство Моррисона в рок-н-ролле объяснялось не только попыткой ниспровергнуть собственный миф или неровностью творческой карьеры, о которой, впрочем, не приходится и говорить. Все эти пять лет (1966–1971) ему были важны эксперимент и ритуальный опыт, их взаимопроникновение, что и явилось подлинной причиной его отчужденности от stardom ('мира звезд'). Подобно офф Бродвейскому театру, он занимал нишу «офф» в рок-н-ролле. Буквально все критики, как бы они ни относились к тому, что делали «Дорз», акцентируют внимание на театральной драматизации их практики, а подоплеку конфликта с публикой усматривают в чересчур интенсивном напряжении их игры, к чему зал не был готов. О Моррисоне писали, как о воплотившемся Дионисе и человеке-театре. Словно растерзанный греческий бог, он оборачивался двойственностью своей природы и был непредсказуем: 'то демон, то ангел'. (89, 56). Его уподобляли шаману, отпускающему в пространство свое астральное тело ('Поскольку субъект является художником, он уже свободен от своей индивидуальной воли и становится посредником… ' (Ницше) (31, 155)), и возвращающему в театр метафизический аспект. 'Надо заставить войти метафизику через кожу' (Арто)(19,67).

В этом приобщении к праистокам и заключается феномен «трансцендентного» транса Арто. 'Театр жестокости', как и ритуал, имеет своим началом то состояние полугрезы, которое ведет к сакрализации времени, когда все возможно и обратимо. Моррисон творил свое зрелище без боязни зайти слишком далеко, чтобы исследовать восприимчивость нервной системы зала: 'Скажем так, я искал пределы реальности… есть высшая и низшая грани — это самое важное. Все, что между — это только между'.(Моррисон) (56, 81). Очевидно, то, что происходило в Майями следует расшифровать как некое экстатическое шествие пляшущих и поющих сатиров, каждое мгновение создающее новые формы (круг, змейка) — знаки дионисийской культуры, в которой стремление зафиксировать образ в его статике есть безумие.

Микрофонная стойка на сцене символизировала культовое Древо Сновидений (в мистериях его роль выполняло бронзовое дерево в виде колонны), а неизменные кожаные штаны Моррисона — облачение Посвященного (в индейских обрядах кожа молодого оленя служила эмблемой разодранной души, погруженной в жизнь плоти). В ритуально-значимую семантику костюма Моррисона также вписывались серебряный индейский пояс и бархатная рубаха с вышитой по левому рукаву змеей, что соотносилось с традицией американских индейцев, интерпретирующей левую руку, как прямую линию от сердца к духу. В этом образе змеи, кстати, сходятся, как хтонические, культы Мифического Змея и Диониса (подробнее см. Гл 2). С наибольшей экспрессией черты индейского и дионисийского ритуалов обнаружились в особом стиле танца и пения Моррисона. Как уже говорилось, символизации священного пространства служила микрофонная стойка — Центр Мира. Вокруг нее «шаманил» Моррисон: подняв одну ногу, взяв в руки маракасы — примитивный ритм-инструмент вроде погремушки, он скакал по кругу, словно вокруг огня. Как знак священнодействия, пространственно-временная эмблема круга входила основой в мифо-ритульный комплекс поэтики Моррисона (подробнее см гл.2). Танец Круга был осевым у многих индейских племен. Ритуал допускал, чтобы музыка, текст и жесты интерпретировались солистом, но при этом, движение обязательно шло против часовой стрелки и включало два вида шага: шаркающий в умеренном темпе и подскоки/прыжки. Все это отчетливо наблюдается в партитуре моррисоновского танца. Подобно ритуальному исполнителю, выяснявшему нет ли на площадке дьявола или злых духов, он «выпрыгивал», кружился, падал, извивался, вставал. Иногда, когда занавес только начинал подниматься, Моррисон хватал его и не отпускал, а потом неожиданно подлетал к микрофону и «нагромождал» пронзительные звенья музыки и поэзии, за что журналисты окрестили его 'мрачным, адским Ариэлем'. На сцене зажигалась ароматическая палочка — в ритуале это свидетельствовало об отчуждении от внешнего мира и погружении в коллективное состояние игры — и внезапно в примитивную дробь барабанов вторгалась мощь других инструментов, а зал взрывался светом. Бьющей струей из импровизированной поэмой разносился рев Моррисона: 'Жирные коты… Дохлые крысы… Траур. Траур.'. Такая 'дикая практика сцены' включала в себя непосредственность композиции жестов — то, что Гротовский нарек 'живой формой, обладающей собственной логикой'. (33, 100). Иногда Моррисон поворачивался лицом к барабанной стойке или взбирался на нее за спиной Джона Денсмора, взмахивал руками, и вдвоем они выглядели причудливым многочленным зверем. Символичным стал и микрофонный шнур: 'Когда я впервые увидел Джима дурачившимся с ним на ранних репетициях, я подумал: 'Как этот парень собирается выступать на аудитории, когда он так занят этим идиотским проводом?' Я просто не понимал тогда… потом этот шнур превратился в змею'. (54, 48).

'Иногда мне нравится думать об истории рок-н-ролла как об источнике греческой драмы… Первоначально это было группой танцующих и поющих жрецов, потом какой-то одержимый выделился из толпы и стал имитировать бога'. (Моррисон) (56, 84). Моррисоновская пластика звука отличалась свойственными дифирамбу внезапностью переходов, неожиданной сменой настроений, взбудораженной неровностью тона. Своим пением он как бы открывал доступ в 'обитель мира ночного и подземного'. (4, 276). В музыке «Дорз» слышался пароксизм экстаза, страдания, познания. Разбиваясь в пронзительном крике, голос Моррисона «падал», уязвимо стеная, а потом вновь разлетался леденящим воплем скорби.

'Утверждение жизни даже в самых чуждых и жестоких ее проблемах, воля к той жизни, которая жертвует душными своими творениями с радостным ликованием от собственной неисчерпаемости — вот что нарек я дионисийским'. (Ницше) (31, 132). Захлебываясь в этой 'радости уничтожения', моррисоновский дифирамб с потрясающей силой звука источал плач Вселенской Катастрофы. Ритм скручивался, то растягиваясь, то сжимаясь. Минорные клавиши, индейский там-там бит, судороги ситары и волынки разряжались зловещей лирикой отчаяния. Убить бога, чтобы самому стать богом — таково было послание «Дорз». 'Артистизм Моррисона превосходил все, так как вы знали, что он умирает за вас там, на сцене, что он не просто играет… он умирает каждый день'. (56,46). В этом и состояло священнодействие раскрытия актера перед залом.

Так же как и архаические песнопения индейцев, моррисоновские зонги делились на «танцевальные» и «священные». Неотъемлемой частью большинства из них являлись вокабулы, то есть бессмысленные модуляции голоса, составляющие часть текста или весь текст. Они представляли собой эмоциональные восклицания (междометия) наподобие: Ho-ho, he-he; A-ha E-he Aha-e; Hiya-haya и т. д. Их использование усугубляло самобытную, примитивно-театральную экспрессию 'Дорз'.

'Когда я пою, я создаю характеры' (Моррисон)(56, 90). 'Мы как актеры в поисках фантома полусформированной тени нашей утерянной действительности'. (Моррисон) (56,92). Театральность такого подхода очевидна, она-то и задавала интонацию зонгам, каждому — свою, что в рок-музыке встречается отнюдь не часто. Концепцией открытого рок-театра, непрерывно рождающего все новые зрелищно- поэтические знаки, характеризуются, в частности, такие эпические песни «Дорз», как 'The End', 'Unknown Soldier', 'When the music's over'. В 'эдиповой части' 'The End' Моррисон строил игру всего на одно жесте: положить руку на глаза — снять:

— Отец? — Да, сын (глаза прикрыты ладонью) — Я хочу убить тебя. Мать? –..? (пауза. Глаза прикрыты ладонью) — Я хочу…

Из такого же принципа множественности в едином исходил и миниспектакль 'Unknown Soldier', где Моррисон исполнял роли расстреливающего и расстреливаемого. Это была формула 'два в одном', означаемое и означающее вместе. В строку 'все кончено для Неизвестного Солдата' врезался печатающий

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×