слышали. Если даже доказать, что тут действительно проходило какое-то общественное движение по инициативе Бабека, вся тысяча человек об этом не узнает, и им это, как и мне, совершенно неинтересно.

И вообще люди — все люди, — чтобы жить хорошо и счастливо, должны поменьше думать, что было в прошлом, должны, наоборот, постараться забыть прошлое, а заниматься настоящим, сегодняшним днем. Как Давлят. А вот ведь — все люди спят, и никто не думает, что Давлят и такие, как Давлят, оберегают их сон, и это очень хорошо, что есть Давлят и другие люди, которые это делают…

Но как это я о прошлом… Это очень верно, когда все так хорошо и прекрасно, не нужно думать о страшном прошлом, потому что все, о чем помнят и не забывают, может вернуться… Это верно, и нужно сказать это Тане…

Но я не стану дожидаться Тани, потому что хочу уже спать, и мне все равно нужно об этом подумать еще раз утром. А лучше я сейчас подумаю о чем-нибудь другом. Об этом ковре, который подарил мне Давлят. Даже мама сказала, что такой подарок мог сделать только человек с исключительно тонким вкусом. Даже Таня сказала, что Давлят поэт. А Володя до этого никогда бы не додумался…»

Шарипов подарил Ольге большую белую кошму, на которой черной шерстью были вышиты пять нотных линеек, скрипичный ключ, четыре диеза и несколько нотных значков. Ольга не знала нот. «Соль, си, фа, ми, — прочла Анна Тимофеевна. — До, ми, си, ля, ля, ля…» И спела: «Я люблю вас, я люблю вас, Ольга…»

«Как хорошо, когда он говорит мне эти слова! — подумала Ольга. — И вообще, когда он говорит. Никто не говорит так красиво, как Давлят. И я теперь поняла, кто еще так говорит, и надо будет сказать ему об этом. Так говорит Левитан по радио. Только Левитан говорит торжественно, а Давлят просто, как все говорят в жизни, только лучше… И я понимаю, что он ни с кем не может говорить о своей работе, и даже со мной. Но я сдам хвост по судебной медицине и займусь ею всерьез, а когда закончу институт, тоже поступлю на работу в Комитет государственной безопасности…

То есть как это — в комитет?» — испугалась вдруг Ольга.

И она вспомнила, как был арестован отец и как они не знали, жив ли он, а когда они обращались в Министерство безопасности, им ничего не отвечали, и как мама шла из министерства и плакала, не опуская головы. Как трудно и страшно им тогда жилось, как люди, которые прежде им завидовали, стали их жалеть. А потом умер Сталин, и они все: и мама, и Таня, и она, — делали вид, что расстроены его смертью, а сами тихонько ждали лучшего, но все это тихонько — тихонько даже друг от друга. И скоро сообщили, что папа жив, — и он вернулся веселый и страшный, — а ночью Оля услышала, как он сказал маме, что его там били на допросах.

«Нет, нет, — думала Ольга. — Это не Давлят. Это последствия культа личности. И с этим покончено, и не нужно это вспоминать. Как будто этого и не было…

Но обо всем этом я подумаю потом, потому что сейчас я очень хочу спать… А Таня все равно напрасно ходит к этому Володе, потому что, если даже она его полюбила, как я Давлята, хотя это совершенно невозможно, то все равно нехорошо к нему ходить в кабинет отца. И Таня никогда не высыпается. А так хочется спать…»

Глава тридцатая,

в которой снова появляется загадочный граф Глуховский

Ведь в царстве бытия нет блага выше жизни –

Как проведешь ее, так и пройдет она.

Гиясад-Дин Абу-л-фатх Омарибн Ибрахим, называвшийся Хайямом (палаточником)

«Сколько же ему лет? — думал Степан Кириллович. — Сколько ему лет?.. Очевидно, не меньше, чем мне… Он тогда не выглядел здоровым человеком… Интересно все-таки, какой он сейчас? Трудно думать, что ему жилось легче, чем мне. Хотя, вероятно, легко живется не тем, кто хорошо живет, а тем, кто легко относится к жизни…»

Он встал из-за своего места за письменным столом, перешел к круглому столику и улегся в низком кресле, расставив ноги и вытянув их вперед. Все чаще и чаще сидел он здесь в такой позе. А ведь совсем недавно он сел в это кресло, отбросившись на спинку, расставив ноги и вытянув их вперед в первый раз в жизни.

Он зашел тогда в архив, чтобы пересмотреть одно из старых, давно законченных дел, связанных со спекуляцией лампами к радиоприемникам. В нем косвенно упоминалась фамилия Ибрагимова. Он собирался дать задание проверить, где теперь находятся люди, замешанные в этом деле, но предварительно хотел сам выяснить все его обстоятельства.

Он слышал где-то, что крупные ученые-биологи сами моют для себя пробирки — потому что в сложных экспериментальных работах нет незначительных операций. Этот пример он часто приводил своим сотрудникам. Не гнушаться черновой работой. В ней много такого, что даст вам в руки ключ к открытию. Сам он ею никогда не гнушался.

Он сидел за столом с лампой дневного света, горевшей здесь и днем: в архиве было темновато. За соседними столами с такими же лампами работали сотрудники управления, два командированных из Москвы подполковника и ленинградский профессор, специалист по новой истории — пожилая женщина со спущенными чулками на бесформенных ногах — ей был разрешен доступ к некоторой части их архива в связи с ее научной работой. В то утро не было никаких особенных причин для волнений. Во всяком случае, не больше, чем всегда. Ночью он хорошо спал. В общем день этот ничем и ни в чем не отличался от всех других дней. И вдруг…

И вдруг он почувствовал, как что-то острое и зазубренное погрузилось в сердце — он даже ясно представил, что именно; конец металлического костыля, который вбивают в каменные стены. У него обмякли руки и тело, он хотел вдохнуть воздух, но не смог, и что-то, видимо, было в его лице или в его поведении такое, что люди вокруг него испуганно заметались, кто-то подал ему воды, кто-то проводил к стоявшему у стены дивану (как ни дико это совпадение, но он недавно предложил убрать диван из архива, так как считал, что мебель такого рода совершенно излишня в служебном помещении, но этого не успели сделать).

Боль усилилась. Она уже заполняла все сердце и всю грудь, и он подумал, что умирает. И было очень неловко и противно умирать при посторонних людях, собравшихся вокруг него. Он молча поднялся, вернулся к себе в кабинет, приказав дежурному: «Никого не пускать!» — и улегся в кресле, вытянув вперед и раздвинув ноги.

Ему показалось, что сейчас, сию минуту сердце не выдержит этой боли и разорвется. «Это и будет «разрыв сердца», как говорили в старину, — подумал он, вынуждая себя улыбнуться. — А сейчас говорят — инфаркт».

И вдруг он услышал собственный голос, негромкий, испуганный и стыдливый:

— Ой, не надо… Не надо…

Прежде, когда ему грозила смерть на войне, смерть по воле людей, по воле врагов, он никогда не просил… Но сейчас он был наедине с н е ю… Только он и о н а. И о н а медленно отошла.

Так он пролежал полчаса или час, и не умер, и боль утихла. И он снова занялся делами и не пошел наутро к врачу, как собирался, а сделал это лишь через неделю после того приступа, когда снова почувствовал боль в сердце, на этот раз менее острую, но все же боль…

Стенокардия. Грудная жаба, как проще и выразительнее говорили в старину.

— И не удивительно, — сказал полковник медицинской службы, главный терапевт Эйхенбаум, румяный, усатый и бородатый, похожий на деда-мороза. — При вашей работе. Можно считать, что это у вас профессиональное заболевание.

Ну, а как же при е г о работе? Чем должен заболеть человек, столько лет скрывавшийся, живший под чужим именем в окружении людей, которые ему враги и которым он враг?

Все дело в чувстве ответственности. Ответственность — вот что тяжелым грузом ложится на сердце, давит на него, мнет и превращает из знакомой фигуры, изображение которой, пронзенное стрелой, можно увидеть на многих садовых скамейках, в злобную и капризную жабу. В грудную жабу, готовую в любую минуту подпрыгнуть на всех своих четырех лапах туда, к горлу, сдавить его и выжать из глаз слезы, когда по радио исполняют «Закувала та й сыва зозуля» или когда показывают киножурнал, где хирург спасает детскую жизнь.

«Хирург спасает жизнь» — так и назывался этот фильм о работе Волынского. Хорошо все-таки, что в кинотеатре гасят свет. Как бы выглядел он, генерал органов безопасности, с распухшими, заплаканными глазами. Неужели то, что делает этот Волынский, — только техника, только мастерство? Неужели сам он не переживает всего этого?.. И неужели мои слезы — это только «жаба»?..

«Но о чем же я?.. Ах, да, об ответственности. Разная мера. Я отвечаю за безопасность своего государства, значит, за безопасность людей, которые — и это правда! — мне дороже жизни. Я это доказывал на деле. И не раз. А у него другая мера. Он отвечает за себя. Ну, может быть, еще за несколько человек. Хотя трудно думать, что он когда-либо уважал этих своих людей. Или дорожил ими… Другая мера. Совсем другая мера».

Но где он был все эти годы?.. Для чего написал эти дурацкие письма?.. Почему допустил такой глупый промах?..

Разведка и контрразведка. Они всегда шагали рядом. Как рядом всегда шагали наступление и оборона, меч и щит, стрела и панцирь, винтовка и окоп, снаряд и дот. Они шагали рядом до тех пор, пока не появились такие мощные средства войны, как ракетные снаряды и атомные головки к ним. После этого оборона начала неудержимо отставать от наступления. «Спутника-шпиона» не допросишь, как рядового агента. Электронно-счетная машина расшифрует любой код… И все равно, если у него под носом столько лет жил и работал такой человек, система контрразведки тут ни при чем. Это он, генерал Коваль, виноват. Это он плохо справлялся с порученными ему обязанностями. Это он не сумел обеспечить надлежащую безопасность своего государства.

Шарипов позвонил ему домой поздно вечером и попросил разрешения немедленно приехать. Голос его звучал совсем как у Левитана, читавшего приказ Верховного командования. Ну что же, у него было из-за чего торжествовать. Степан Кириллович всегда насмехался над этой «экзотикой», над всеми этими почерпнутыми из учебников криминалистики или даже из детективных романов исследованиями табачного пепла, шерстяных ниток и отпечатков пальцев. Ну какой резидент, скажите на милость, оставит отпечатки пальцев?

И вот оставил.

Шарипов приехал вместе с Вединым. Сдержанно, подчеркнуто-официально Шарипов доложил, что им установлено, кто же автор трех писем о самонаводящихся ракетах. Граф Глуховский. Английский агент, след которого был ими потерян зимой с 1941 на 1942 год. Шарипов положил на стол рядом две фотографии размером с открытку — отпечаток большого пальца правой руки Глуховского, полученный в 1942 году с изразца, подобранного у тамерлановского Ак-Сарая, и неполный — самый край — отпечатка этого же пальца, оставленный на клейстере, которым был склеен один из самодельных конвертов.

Захлебываясь, забыв о своем сдержанном, официальном тоне, Шарипов рассказал, как ему не давала покоя мысль: почему конверты самодельные, кто мог в наши дни пользоваться такими конвертами. Он решил провести анализ и определить, каким клеем они склеены. Анализ показал, что это клейстер из ячменной муки грубого помола. Тогда он решил собрать побольше этого клейстера, чтобы попробовать, возможно, в муку попали частицы песка с жернова, и по этим частицам, возможно, удастся установить, на какой мельнице мололи эту муку. Осторожно расклеивая конверт, он обратил внимание на то, что в одном месте вмятина, будто бы похожая на отпечаток пальца. Он посмотрел в лупу и убедился, что прав. Эксперты из их лаборатории усилили и проявили этот отпечаток, а затем увеличили его. Но частиц жернова не было найдено даже при микроскопическом исследовании. Слишком малую порцию муки удалось собрать с конвертов.

Ну что ж, Шарипов еще раз доказал, что недаром Степан Кириллович считал его одним из самых талантливых чекистов, каких он когда-либо встречал за свою жизнь. И стоило

Вы читаете Воры в доме
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату