дремлют кошки…
И вот его изгнали.
Какое высокое небо! И какая большая земля!
Он поплелся в сад… Что же случилось с котомкой Ивана? Какой ветер высушил, вытряхнул и выгнал всех императоров, фэт-фрумосов и все сказки? Котомка у Ивана совсем опустела!
Дэнуц шел один. Никто его не сопровождал. Войско, которое всегда следовало за ним или поджидало его впереди, — исчезло. Пустота впереди, пустота позади! Из дома его изгнали, а впереди его ожидала школа…
Котомка у Ивана была пуста и тяжела, потому что в нее проникла грусть из настоящей жизни, печаль и мертвая тишина осеннего леса.
На дорожке в сад его нагнал Али и стал ластиться к нему.
Только Али любит его. А когда он уедет, оба они останутся в полном одиночестве: Дэнуц — в Бухаресте, Али — в Меделень.
— Дэнуц!
Моника бежала за ним, длинные и тяжелые косы хлестали ее по спине.
— Дэнуц, подожди, Дэнуц!
Она догнала его уже в саду. Она тяжело дышала.
— Дэнуц… мне так жалко, что ты уезжаешь! — сказала она чуть не плача и глядя на него широко раскрытыми глазами. Она взяла его за руку.
— Что я вам всем сделал? Чего вам от меня нужно? Почему вы не оставите меня в покое?
Он вырвал руку из руки Моники и пошел дальше, прочь ото всех, в глубь осеннего сада.
— Что я ему сделала? — прошептала Моника, прижимая ладони к щекам… — Бедный Дэнуц!
Али побежал за хозяином, а Моника пошла следом за Али, хотя ее только что отвергли.
Нежные, горьковатые запахи, пряные ароматы, тонкое благоухание, легкое, едва уловимое, но, тем не менее, ощутимое дуновение ветра…
Подернутое влажной дымкой солнце, ветер, доносящий запахи садов, жнивья, пашни, плодов и деревьев, земли, опавших листьев и осенней травы.
Чьи-то души блуждали среди деревьев, ютились в траве, прилетали вместе с ветром, тихо падающие листья легко касались их бесплотных хмурившихся лбов и таких же бесплотных, в отчаянии заломленных рук.
Во всем чувствовался приближающийся отъезд, но не было видно ни печальных сундуков, предвещающих разлуку, ни женщин, в задумчивости сидящих на этих сундуках, облокотившись на тесно сдвинутые колени и прикрыв глаза ладонями: чтобы ничего не видеть и ни о чем не плакать.
— А что же осень?
Моника притаилась позади огромной яблони. У нее над головой сгибались ветки под тяжестью спелых яблок, — так серьги со слишком большими камнями оттягивают уши маленьких инфант.
Оттуда Моника тайком наблюдала за Дэнуцем.
Она почувствовала усталость и опустилась на колени.
Дэнуц сидел неподвижно на скамье под ореховым деревом. Монике видна была только его голова, склонившаяся над дубовым столом. Солнце припекало ему голову, кудри его отливали медью.
На дубовый стол падали листья, солнечные блики и темные орехи в зеленой кожуре. Казалось, что раскрылся старый громовник в переплете из ореховых листьев, пронизанных солнечными лучами. И низко склонившаяся голова маленького фавна погружалась в мечты…
Если бы хоть одна слезинка, сверкнув на солнце, скатилась из глаз Дэнуца, Моника осмелилась бы выйти из своего укрытия. Но одни только листья падали с веток орешины.
Душа Дэнуца была так далека от его тела, что губы его шептали что-то, скорее напоминающее детский лепет, и только улыбка, пожалуй, принадлежала ему самому, а, впрочем, может быть, и солнцу, освещавшему его лицо.
Эти лишенные смысла стихи когда-то, видимо, родились от простого движения губ, которые умели смеяться, но еще не умели говорить. В то время Дэнуцу было года три. Он, так же как Ольгуца, носил платье, а когда ему хотелось спать, заявлял: «Бай-бай!» И его буковинская няня, вероятно, тоскуя по своей родной деревне, оказавшейся по ту сторону границы, постепенно выучила его стихам своего детства. Сидя на руках у матери, Дэнуц декламировал их и в награду получал конфеты и поцелуи. Когда он ложился спать, то повторял их шепотом, для себя, пока не засыпал.
— Баюшки-баю! — доносился, как во сне, голос матери с кровати, слабо освещенной лампой под зеленым абажуром. И Дэнуц шептал еще тише:
— Тсс!
— …? Цц-цц!
И Дэнуц улыбался, потому что в его мыслях еще слышалось: была у дочери турка: