ответа.
Отшвырнув галоши, она стала колотить обоими кулаками.
— Дед Георге! — крикнула она повелительно. Однако голос ее слегка дрожал.
— Что, моя барышня? Это вы? В такую погоду?!
Услышав его голос и увидев его самого, Ольгуца вздохнула с облегчением. Она подняла валявшиеся в грязи галоши и, мгновенно обретя душевное равновесие, лукаво улыбнулась и принялась отряхиваться.
— Дед Георге, я пришла узнать, не холодно ли лошадям?
Дэнуц обошел весь дом, так и не заглянув ни в одну из комнат. Он не находил себе ни места, ни покоя. Долгое чтение на чердаке отвлекло его от домашней жизни. Он тосковал по Робинзонову острову; сожалел об одиночестве острова и о своем собственном одиночестве.
Привычная семейная обстановка, встречая его повсюду своими конкретными проявлениями, отдаляла его от дома, подобно тому как отталкивает человека любая грубость, когда ему грустно. Так, духи любимой, с которой ты, плача, расстался, живут в памяти твоей души и твоих чувств, а звук любого другого женского голоса кажется тебе тривиальным, и самая нежная ласка воспринимается как грубость.
Отчуждение, мрачность и печаль могут найти приют и утешение лишь в письмах, написанных рукой, еще не остывшей от пожатия любимых рук, в письмах с униженными и горькими, как аромат осенних хризантем, жалобами.
Он вошел в маленькую гостиную госпожи Деляну. Заметив календарь на крошечном бюро, подошел поближе. Он был открыт на черном дне; черным был и следующий день. Все дни были черные, словно красные дни календаря ушли навсегда вместе с каникулами и листьями на деревьях…
Он вошел к себе в комнату.
Теплая одежда, вынутая из сундуков и развешанная на спинках стульев, пахла нафталином. Холодная печь, растревоженная ветром, вздыхала и жаловалась, точно крестьянин со слабой грудью, еще больше увеличивая холод в комнате и ее пустоту.
И было так далеко до наступления ночи, что Дэнуцу хотелось зевать и скулить. Он бросился на кровать, подтянув ноги к самому подбородку, засунул руки в тепло рукавов и сжался в комок; он старался сам себя согреть, как это делают кошки…
Голова Ольгуцы просунулась в дверь.
— А! Вот ты где!
— Да.
— Что ты делаешь?
— Ничего. Лежу.
— Я пришла тебя проведать.
«Что могло понадобиться Ольгуце?», — подумал про себя Дэнуц, внешне безразличный, внутренне настороженный.
Ольгуца вошла в комнату, держа в руке галоши Дэнуца, которые блестели так, словно были сделаны из черного дерева. Ольгуца была в домашних туфлях.
— Я их поставлю под кровать.
— Что?
— Галоши.
— Галоши?? Почему?
— Потому что это твои галоши. Куда ты хочешь, чтобы я их поставила?
— Поставь под кровать.
«Что она делала с моими галошами?»
— Ольгуца, что ты делала с галошами?
— Я их мыла, — объяснила она, поднося галоши к самому носу Дэнуца, словно только что срезанные цветы.
— Merci, — уклонился в сторону Дэнуц. — А почему ты их мыла?
— Так мне захотелось. Нечего было делать!
— Ты и башмаки вымыла? — серьезно спросил Дэнуц, приподнимаясь на локте.
Ольгуца нахмурилась. Но тут же улыбнулась.
— Ты был на чердаке? — поинтересовалась она, прищурив глаза.
— Кто тебе сказал? — вздрогнул Дэнуц.
— Я знаю!
— Пожалуйста, не выдавай меня, Ольгуца!
— Не беспокойся! — уверила она его, размахивая галошами.
— Merci. А ты где была?
— Гуляла.
— В моих галошах.
— Просто в галошах! — рассердилась Ольгуца, швыряя галоши под кровать.
— Я вижу!
— Ничего ты не видишь! Слушай: хочешь стручков?
— А у тебя есть?
— Конечно.
— Откуда?
— Говори: хочешь или не хочешь?
— Хочу.
Взмахнув руками, Ольгуца прыгнула через порог в свою комнату.
— Ага! — уяснил себе Дэнуц, устанавливая связь между стручками Ольгуцы и своими галошами.
— Вот, пожалуйста, стручки.
— Merci… Вкусные, Ольгуца, потрясающе вкусные! — воскликнул Дэнуц, зная, что они от деда Георге.
Ольгуца, польщенная, улыбалась. Дэнуц тоже улыбался, гордясь тем, что оказался хитрее Ольгуцы.
— Ольгуца, а если мама увидит, что ты без чулок?
— Почему увидит?
— У тебя нет чулок?
— Есть… но мне лень искать.
— Я могу тебе дать пару чулок.
— А они длинные?
— Да. Из тех, что для школы. Я их еще ни разу не надевал.
— Давай. А я тебе дам свои.
— Не-ет! Я их тебе дарю.
Каждый раз, когда ему приходилось бывать сообщником Ольгуцы, Дэнуц распространял на себя восхищение ее проделками. Дарение чулок было одновременно и услугой и платой.
Ольгуца уселась по-турецки на постель Дэнуца, сняла туфли и в ожидании чулок принялась разглядывать свои голые ноги.
— Ты можешь пошевелить большим пальцем, не двигая остальными?
— Не могу.
— Почему ты смеешься? — нахмурилась Ольгуца, демонстрируя чудеса акробатики.
— Не знаю… Очень смешные пальцы ног!
— Моих? — спросила Ольгуца с угрозой.
— Нет. Вообще пальцы ног.
— Ты прав, — вслух размышляла Ольгуца, вытягивая ногу и разглядывая растопыренные пальцы… — Смешно на них смотреть!
— Ольгуца, — сказал Дэнуц, усаживаясь на край постели и ощущая прилив откровенности, вызванной интимностью беседы, — я заметил одну вещь.