извиняло. Но вот само его отношение к жизни не могло приниматься одобрительно и соответствовать стандартам высокого круга. То, что Додику, выросшему на улице и по другим законам, казалось ничего не значащим и ерундой, ценилось в Сонином мире превыше всего. Деньги, дом, карьера, правильные знакомые, жена из хорошей семьи, благовоспитанные дети, чопорные манеры. А Додик без гроша за душой мог чувствовать себя счастливым, как Ротшильд и Лафит вместе взятые, спать в избе на лавке под шуршание тараканов и не желать лучшего, якшаться, как с родными братьями, с проспиртованными вахтовиками и отдать им в случае нужды последнюю рубашку. Такое поведение и идейная платформа многих в кругу Гингольдов попросту оскорбляли. И Додика, как правило, никуда не приглашали. Полянские, конечно, обижались, но – люди гордые – делали вид, что выше этого. Да Раечка и не желала своему милому племяннику становиться своим в их скопидомном раю. Додик же ничего вообще не замечал и не подозревал даже. Его жизнь и так была переполнена событиями. Какие-то старинные друзья его дяди и тети, скучные и ему ни на что не нужные, существовали как бы мимо него.
Но и Соня не раз слыхала, как Ляля или семейная уже Мирочка с восторгом восклицали, получая телеграмму:
– Едет! Наш Додик едет! – И было понятно, что для них приезд Додика настоящий и большой праздник.
Но в Москве вышло так, что Додик, в общем-то безотказный, в том числе и для малознакомых и малоприятных людей, вынужденно занимался в своем министерстве не только отправкой в Венесуэлу. К нему, как энцефалитный и докучливый клещ, немедленно прилепился дядя Кадик.
Случилось так, что Кадик Гингольд, желая тоже получить в жизни свою долю лавров, хотел выбить для себя благодатную в финансовом отношении тему, весьма перспективную. Речь шла о компьютерной диагностике компрессорных станций на нефтепроводах. Конкурентов, толковых и со связями, у него было пруд пруди, и никто из них не жаждал принять такую бестолочь в долю. Конечно, дядя Кадик мог попросить об услуге и всемогущего Моисея Абрамовича, но зачем дорого платить там, где можно взять задаром. А Додик знал всех нужных людей, более того, слыл у них за своего и мог протолкнуть Кадика просто так, от одного хорошего отношения. И дядя Кадик принялся обхаживать инженера Туровича, которого до сего времени и в упор не видел.
Так Додик объявился в доме у Гингольдов. Бабушка Сони делала усиленный вид, что безумно рада ждать его в гости, для родного сына она готова была потерпеть и сына житомирского «сапожника». Додика принимали за столом, как лучшего друга дяди Кадика, умильно за ним ухаживали. Хотя Рая Полянская не раз и не два вопрошала по телефону бабушку, что же такое происходит, отчего вдруг подобные снисхождения и милости. Но бабушка кривила душой, уверяя, что ее Кадик и Раечкин Додик чудно подружились, и жаль, что этого не произошло раньше. Бабушка ничем абсолютно не рисковала. Дело ее сына благодаря тому же Додику успешно решалось в министерстве, а сам Додик все равно в ближайшие месяцы отъехал бы в свою Венесуэлу и тем самым закрыл бы вопрос своего присутствия в доме Гингольдов.
Но, принимая Додика у себя и считая в то же время его неравным ни в чем, бабушка не могла не похвастаться. Это существовало у нее в крови неистребимо. Она хвасталась домом и мужем, сыночком и картинами, и даже внучкой. Все равно Соня уже определенно чужая невеста. Соня выходила за стол к гостю, по повелению бабки декламировала французские стихи, отчитывалась о своих успехах на последнем курсе института.
А Додик не мог не заметить грустную, очень красивую девушку, почти такую же красивую, как его покойница мать на старой, еще черно-белой фотографии, не похожую ни на кого в доме, – одинокую и безнадежно заблудившуюся. И Додик, ущербный в «хорошем воспитании», честно и в первый свой визит сказал Соне, что в стихах, и тем более французских, он не смыслит ни бельмеса, но пусть читает, у нее очень приятный голос. Это был вопиющий моветон, Соня о том знала, но ей до невозможности сделалось приятно, что вот кто-то пожелал слушать Рембо только ради нее самой и при том еще не опозорился сознаться, что ни слова из чужого языка не понимает.
И сам Додик немедленно стал Соне симпатичен. Он действительно слушал ее, а не только делал вид. Даже щеку подпер ладонью и все смотрел, смотрел. А она читала. До тех пор, пока бабка, насытившись, не сказала «хватит». И ничего, что Давид Яковлевич был старше Сони на пятнадцать лет, почти ровесник ее собственному дяде. К тому же никак не получался он Давидом Яковлевичем, потому что выпал ему в жизни редкий шанс навсегда и для всех оставаться просто Додиком и никогда не стареть. Не очень крупный телом, но и не доходяга, совсем не такой разъевшийся хомяк, как дядя Кадик. Ростом чуть выше среднего, изящный, но и крепкий в кости, очень подвижный, внешностью немного похожий на артиста Тихонова, то есть очень красивый. Лишь обветренная в «поле» кожа и не совсем ухоженные руки немного выбивались из образа. И, конечно, речь. Нет, Додик вовсе не мог быть безграмотен, совсем напротив, образованность у него получилась истинная. Но говорил он, что думал и как думал, так, как привык среди своих работяг-буровиков, горластого, всегда прямолинейно матерящего его начальства, среди трудового люда, качающего черное золото для страны и мало озабоченного деликатностью выражений.
Соне поначалу он показался даже грубым. Но только поначалу. Додик, как с удивлением скоро убедилась Соня, очень и очень умел чувствовать тонко. И чувствовать, и сочувствовать. С Соней он, будучи в частых гостях у Гингольдов, перебрасывался лишь некоторыми словами, но содержательными и многозначительными. И когда рассказывал бабушке и Кадику застольные свои сибирские истории, те, что можно было сообщать при дамах, Соня понимала, что звучат те истории исключительно для ее увеселения и поучения. Хотя единственный урок, который, казалось, желал поднести ей Додик, заключался в неявном сообщении того факта, что помимо бабушкиной квартиры и института есть за их границами и иная, «многая» в себе жизнь. Соне порой казался Додик загадочно-таинственным, хотя более открытого существа на свете трудно было себе вообразить. Но с другой стороны, собирался он отбыть вскорости куда-то в невообразимую Венесуэлу, где, как чудо-джин, должен был добыть богатства из земли, и сама загадка таилась, конечно же, не в мыслях Додика, а в той его способности жить совершенно иначе, чем привыкла видеть вокруг себя Соня.
Еще с самого первого дня их личного знакомства Соня неожиданно нашла для себя настоящего друга, по крайней мере, так она уверяла собственную совесть. Друга, который понимает ее с полуслова, а когда и вообще без слов, и, кажется, все про нее знает и ни в чем не осуждает, а совсем наоборот. И смотрит ласково, хотя иногда и странно. Что еще приятней. И Соня стала ждать всегда в гости Додика с нетерпением и злилась на него, когда тот по нескольку дней не приходил. Додик, кажется, понимал и ее злость на него, потому что всегда после «длительного» отсутствия несколько виновато с ней здоровался. А Соня как бы не сразу и прощала.
Додик же никаким другом для Сони себя ни на единый миг даже и не воображал. В эту девушку он влюбился сразу же и без оглядки и навсегда, как когда-то его отец. Но понимал, что здесь тебе не поселок нефтяников, и не женское общежитие, и не случайное знакомство в столовой или в клубе. Это совсем иной коленкор. И чтобы просто приблизиться к Соне, нужно исполнить целый долгий ритуал приличий. И Додик его прилежно исполнял. Бесконечных три месяца, совершенно, на его взгляд, не нужных, – ему и так с первого дня все было ясно. И казалось, что так же это ясно и Соне. Только и она соблюдает свой ритуал. Вот же и обижается на него, и дуется, когда он не приходит больше двух дней. Додик порой через «не могу» нарочно тянул этот лишний день, только чтобы увидеть обиду Сони и опять узнать, что не безразличен ей. Но скоро нужно было ехать в Венесуэлу. Документы вступили в завершающую, уже окончательную стадию оформления, когда повернуть назад не представлялось возможным, ибо в силу вступили могущественные финансовые договора. И Додик лихорадочно стал думать. Соне необходимо было сказать. Тут он видел два пути осуществления своих надежд. Или Соня немедленно уезжает вместе с ним, или вот сейчас они женятся, но если не получится выправить на нее бумаги, то он вызовет ее потом. О таком пустяке, как неоконченный институт или согласие семьи, Додик даже не помышлял. И время его не терпело.
Но нельзя же было вот так просто прийти и с бухты-барахты заявить Соне, что ей, дескать, необходимо немедленно выходить за него замуж. Вдруг бы она посчитала, что Додик таким образом проявил к ней неуважение, и из-за одного этого бы отказала. Ведь Соня гордая. И Додик решил, что Соню надо к его заявлению подготовить. Что у Сони есть какой-то там жених, выбранный семейством, так в это Додик даже и не поверил, как в домостроевский анекдот времен крепостного права. А тут как раз подвернулся день рождения тети Раи, и все их друзья, в том числе и Гингольды в полном составе, должны были обязательно явиться. Вот если бы как раз и сделать предложение, и тетя поможет устроить как надо, и тут же все и обговорят. Додику оставалось лишь предупредить о своем намерении Соню. И он выбрал для того самого распоследнего, самого неподходящего из всех человека. Додик не долго думая за день до теткиного дня рождения доверился Кадику. Как же, он Сонин дядя и такой славный ему приятель! Кто же лучше него сгодится на роль вестника Амура?
Кадик, хоть и знал уже целые сутки обо всех ухищрениях дать Соне фамилию Турович, ни словом пока о том не обмолвился. Он злорадно наблюдал все утро, как собиралась Соня, как умоляла бабушку о не самом парадном, зато строгом и без ненавистных рюшек платье, так умоляла, что бабка, в конце концов, согласилась. Он упивался будущей своей местью племяннице и молчал до тех пор, пока до отъезда в дом Полянских не остался какой-нибудь час и Соня уже полностью не была одета и готова. Тогда-то Кадик и отозвал в сторонку мать и, коверкая слова иврита, выложил ей все начистоту о происках Додика. Он делал вид, что советуется о чем-то постороннем, и не мог знать, что Соня понимает каждое его слово.
В сущности, у бабушки, если бы она хоть каплей своей ледяной крови любила единственную внучку, не могло быть серьезных возражений против подобного сватовства. Разница в возрасте между Додиком и Соней в их кругу считалась даже нормальной, жених был человек куда как обеспеченный, да еще собирающийся в выгодную, длительную загранкомандировку. А в нынешние времена, при устрашающих пустотой магазинах и темном будущем, работа за рубежом представляла собой громадный соблазн. К тому же Додик был еврей, и даже наполовину Полянский. На другую же половину, если бы хоть кого-то интересовали подлинные интересы Сони, с легкостью доброжелательные родственники закрыли бы оба глаза. И бог с ними, с Фонштейнами, и с данным словом, лишь бы девочка была счастлива в замужестве.
Но даже призрачное Сонино счастье, помимо бабкиных замыслов, счастье в далекой стране, полное и бесконтрольное, вывело моментально Эсфирь Лазаревну из себя. Что же, она задаром мучила Соню столько лет, чтобы сейчас за спасибо отказаться и подарить ей полную радостей жизнь? Эсфири Лазаревне от одной мысли об этом сделалось невыносимо. И она зашипела Кадику в ответ на иврите:
– Соня знает об этом?
– Не знает, я ей не рассказывал! – торжествующе ответил Кадик.
– И молодец, сыночек. Пусть ничего и не узнает. Но каков негодяй! Затесался в приличный дом и думает, что может развращать мою внучку. Ну, я ему устрою и Рае тоже скажу!
– Что ты, мама! Дело мое еще не решено до конца! – ужаснулся Кадик. – Надо иначе, потихоньку дать понять.
– Правильно, – немедленно согласилась корыстная бабка, – пусть Соня сегодня останется дома. А Полянским я скажу, что это она так решила, что ей нездоровится. А ты сообщи этому негодному Додику, как бы и по секрету, что, мол, Соня возмутилась, что у нее давно жених и что она знать его, Додика, не желает. И чтоб больше не приходил.
– Мамочка, ты у меня ангел мудрый! – воскликнул Кадик и на радостях поцеловал матери обе толстые руки, зная, что она обожает такое проявление его сыновней любви.
А Соня слышала и поняла все до последнего слова. И как же она раньше не углядела и не поняла, что славный Додик ее любит, она бы тогда сама дала ему знак, и не пришлось бы посвящать ее мерзкого дядю. Но что бы это изменило? Все равно бы бабка ни за что не согласилась. Соня это теперь знала точно. Бежать с Додиком? А как же институт и как же родственники? Ее, задуренную и затюканную, тогда еще волновали подобные мелочи. И как же слово, данное Фонштейнам? Она знала сейчас одно, что тоже любит Додика, его одного и навеки, и что она глупая и все просмотрела и растеряла, и теперь надо только постараться ни в коем случае не зарыдать, не выдать себя. Ведь ей не полагается понимать иврит. Соня сдержалась из последних сил.
Ее, конечно же, строго и без объяснений бабушка оставила дома. Только сказала, что сегодня ей быть у Полянских неприлично. Соня гордо и спокойно прошла снимать выходное платье. Даже не показав ничем разочарования. Не хватало дать Кадику еще один повод для злорадства. Но и минуту эту, и зверский, иезуитский поступок дяди она запомнила на всю дальнейшую свою жизнь, хотя пока и не знала, какой в том прок.
А когда за семейством захлопнулась дверь, только тогда она упала прямо на пол в гостиной, ей было все равно куда, сил не осталось уже нисколько, и зарыдала в голос, как деревенская баба, воющая по покойнику.
А через месяц Додик улетел в свою Венесуэлу. В доме у Гингольдов он ни разу до своего отъезда не появился и никак не дал о себе знать. А дядя Кадик получил заветную, богатую тему.
Москва. 6 августа 1993 года. Улица Подбельского. Квартира Аиды Сейфулиной.
И отчего Инге именно в этот день и час вспомнился Додик? К чему пришел на ум в самое неподходящее для ностальгии время? Однако вот вспомнился. Хотя если честно сознаться перед собой, то думала Инга о нем и прежде. И шальная мысль однажды мелькнула в ее голове, давно уже, три года тому назад. Вот бы найти Додика, как раз хлопотавшего в Москве, и ей, теперь свободной, взять и вместо Сони умчаться с ним на край света. Но мысль, случайная гостья, никакого воплощения, конечно, не получила. И Додик бы враз усмотрел подделку, и обман раскрылся бы от первого дуновения реальности, не выдержал бы проверки. И велика была опасность пересечься жизнями с бедной Соней, разоблачить себя, что заведомо привело бы к катастрофе с непредсказуемыми последствиями. Но Инге тогда стало грустно.
А сейчас, при воспоминании о том дне безудержного отчаяния, Инга готова была и заплакать в тоске. Только плакать ей получалось нельзя ни в коем случае. Потому что сегодня как раз перед ней вставала необходимость разрешить вопрос почти что жизни и смерти. Без преувеличений.