средств категорически не согласен. Личные свои плоды многолетнего вымогательства, лежавшие на сберкнижке, Кадик хоть и обратил по совету отца в наличные деньги и закрыл счет, однако инфляция очень быстро приговорила всю сумму к уничтожению. Потому как избалованный дядя ни за что тоже не желал отказываться от привычных удовольствий. А тут и рестораны стали ему не по карману, и машина его быстро устаревала и не выдерживала никакого сравнения с иномарками нуворишей, и одежда теряла класс. В общем, весь его светский облик нуждался в ежедневной и весьма существенной денежной подпитке. А взять было негде. Дед не давал более ничего, а у самого Кадика вдруг засвистел ветер в кармане. Опять оставалась только Соня. И Кадик приступал к бабушке, вымучивал из нее Сонины взносы доллар за долларом, а та ругалась и не давала, потому что все еще боялась мужа, а Кадика по- своему жалела. И от этой жалости, происходящей более от того, что сын ее не мог отныне ничем похвастать, сердилась она особенно яро и беспомощно. Надо ли объяснять, что Сониных нужд никто из Гингольдов не видел отныне даже в телескоп.
Но и ее пятьсот долларов проблему не решали и решить не могли. И Кадик разработал иной вариант. Стал уговаривать дедушку Годю распродать все имущество и уехать прочь из «этой свихнувшейся страны». А деда било в корчах при одной мысли о том, чтобы оставить родимый кабинет и накопленные сокровища и на старости лет немощным скитальцем просить приюта у черта на куличках. И он решительно пресек малейшие разговоры о возможной эмиграции. Хотя Вейцы и Берлины в полном составе уже отъехали по израильской визе через Вену в далекую Калифорнию. Оставались одни Азбели, но эти только дальше богатели, протиснулись в новые нефтяные магнаты и даже посматривали косо на вчерашних друзей, а в последнее время и гнушались встреч. Полянские же, хоть и не эмигрировали, но после открытия границ Юзя вместе со своим оркестром носился по миру, гастролировал, пожинал лавры, жена сопровождала его повсюду, и в Москву Полянские заглядывали редко. А тут бабка втайне от дедушки Годи списалась с родственниками в Америке, и Хацкелевичи, на удивление, любезно ей ответили, что рады будут видеть и помогут, чем смогут. Однако то письмо и обещание в нем лежали без всякой пользы, потому что старший Гингольд не желал о них и слышать.
Кадик рвал и метал и однажды, доведенный до исступления в уме денежным голоданием, закатил отцу скандал. Обозвал его старым маразматиком, от которого более нет никакой пользы, и потребовал раздела имущества. С теми далеко идущими намерениями, чтобы продать свою часть и уехать хотя бы и в одиночку. Дед единожды на глазах у Сони вышел из себя и из кабинета, наорал на сына распоследними словами, что называется, загнал под лавку, пообещал вовсе выставить вон (слава богу, связи в комитете у него еще сохранились), а все имущество отписать на внучку. А ночью у дедушки случился обширный инфаркт. Его увезли по «скорой» в ведомственный госпиталь, но не откачали, и дед Годя скончался там на руках у врачей через два часа.
И тут началась свистопляска. Дядя Кадик даже ради приличия не стал ждать и похорон, на другой же день призвал оценщиков для отцовых реликвий. И быстренько побежал в израильское представительство клянчить визу для себя и для матери. Документы у него любезно приняли (все же чистокровный еврей), даже умилились его знанию языка – недаром бабушка заставляла учить – и сказали ожидать разрешения.
А Кадик тем временем развил бурную бестолковую деятельность. Мать теперь была целиком на его стороне – больше все равно другой не имелось, и, поплакав по мужу, принялась помогать в хлопотах. И вскоре все приготовления к отъезду привычно прибрала к своим рукам. Да сын и не сопротивлялся, напротив, за столько лет он уже не мог и представить, как это делать что-то самому. Маме своей он вполне искренне желал долгих-предолгих лет подле него, иногда с ужасом думая, как это он однажды останется один. И называл свой страх любовью. Впрочем, это было, наверное, самое сильное его чувство в жизни, если не единственное.
Уже и покупатель на квартиру был найден из своих, те же Азбели порекомендовали, впрочем не без выгоды для себя. Но лучше уж потерять в малом, чем остаться и без жилплощади, и без головы, теперь это запросто. Часть дедовых богатств продали на месте, часть решено было везти с собой, в Америке за них дали бы дороже. Теперь и Мирочка, старшая дочка Полянских, чей муж служил с недавних пор в администрации московской мэрии, помогала с разрешением на вывоз их как предметов, не имеющих исторической ценности.
И в суматохе этих безумных забот совершенно забыли о Соне. И хватились чуть ли не в последний момент. Соня же и не думала переживать, спокойно смотрела на устроенный Кадиком вертеп, полагая, что после благополучно уедет к папе и маме в Одессу, и тихо радовалась этому будущему празднику. Но не тут-то было.
Бабка внезапно опомнилась, встрепенулась: что же ей теперь делать с Соней? Первым ее побуждением было последовательное намерение взять Соню с собой, время еще позволяло в срочном порядке дооформить на внучку бумаги. Пусть едет тоже, все равно собирались в Вене отказаться от израильского гостеприимства, а далее следовать к родственникам в Америку. А Соня знает и английский, и немецкий, пригодится. Но тут взбунтовался Кадик. Нет, он вполне осознавал будущую Сонину полезность, хотя бы как рабсилы, готовой горбатиться на их семью и за океаном, но мстительная его злобность одержала верх. Нет, не хотелось ему звать племянницу в новую жизнь. Вдруг ей понравится в Америке, и она приживется там, и еще неизвестно, захочет ли сосуществовать и далее совместно с ними или добьется успеха самостоятельно, с ее-то способностями к языкам. А осчастливливать Соню за «свой счет» – увольте, этого дядя Кадик не мог допустить никак. И он задудел матери в оба уха. Мол, ни к чему навязывать родственникам лишний рот, а ежели делиться дедовым наследством – им самим еле хватит. И потому Соню лучше оставить здесь.
Бабушка доводам вняла, но и тут же обнаружила сложности. Вернуть Соню домой к родителям? Так для чего тогда Эсфирь Лазаревна переламывала, перемалывала внучку столько лет? А если оставить в Москве, то тогда где же ей жить? Квартира запродана и даже получен залоговый взнос. Покупать Соне отдельную комнату? Этого Кадик не переживет. Тут и всплыли совершенно логично обещания, данные Фонштейнам. Тем более мама Левы уже и намекала в последнее время, не фикция ли их уговор, и стоит ли ее мальчику ждать у капризного моря погоды. Бабушка с немедленного одобрения дяди Кадика и отзвонила Еве Самуэлевне, что невесту могут брать хоть завтра, со всеми потрохами. Соню вообще никто не спрашивал.
И тут началась генеральная свара. Ева Фонштейн, в отличие от мамы Милы, никаких долгов и вины перед Гингольдами не имела, в их обстоятельства вникать обязана не была. А по предварительному сговору за Соней числилась доля приданого, которую Фонштейны и собирались получить с бабушки и дяди Кадика. Не стоило их упрекать в своекорыстии, старались родители Левы не для себя, а для будущего устройства «детей». Никто бы из них из Сониного приданого не взял и паршивой салфетки. И Фонштейнов брало зло. Они в преддверии свадьбы перевезли из района ВДНХ престарелую мать Романа Израилевича, чтобы высвободить для молодоженов однокомнатную квартиру, еле-еле уговорили строптивую и независимую пенсионерку, стеснили себя. А тут, пожалуйста, за Соней отказываются дать даже приличную мебель. И это вместо уговоренных денег на машину, фамильных женских украшений и части картин, обещанных еще покойным дедушкой Годей. И мебель ту Гингольдам даже покупать не нужно. Все равно уезжают, распродают шкафы и кровати за бесценок. Да и много ли потребуется в однокомнатную малогабаритку? Но вот уперлись. И Ева Самуэлевна, женщина с несладким еврейским характером, уперлась тоже. Никаких таких сирот она жалеть не захотела. Вообще, по ее мнению, о каких сиротах могла идти речь? Здоровый, великовозрастный лоб Кадик, руки-ноги на месте, не инвалид, он, что ли, сирота? Да и дедушка Годя свое семейство отнюдь не в нищете оставил. Ладно, не хотят делиться с Миленой Гордеевной за сомнительные ее грехи, а Соня-то при чем? И сами Фонштейны при всех живых членах их семьи на порядок будут беднее этих сирот.
Скандалище разрасталось, в него постепенно втягивался все больший круг родственников и знакомых с обеих сторон. Бабушка, сетуя на беззащитность после смерти мужа, призывала весь еврейский мир в свидетели, как несправедливо ее обижают. И были дураки или просто сволочи, желавшие подлить керосину на пожаре, которые с ней соглашались и несли ее «плач Иеремии» дальше в виде порочных сплетен. Иные к бабкиным воплям относились холодно и утверждали повсюду, что правы Фонштейны, дал слово – держись за него. Чуть ли не на два враждебных лагеря раскололись вплоть до тридесятых знакомых. Назревала настоящая гражданская война.
Первой одумалась мама Левы. Суровая женщина, строго воспитанная в упорстве еврейской традиции, она просто-напросто по человечески пожалела безвинную Соню. Каково девочке все это терпеть и слушать? И завуалированно плюнула Гингольдам в лицо, сказав, пусть подавятся своим барахлом, сказала прилюдно, и не где-нибудь, а в доме у Мирочки, да еще в присутствии ее матери, Раи Полянской, только что прилетевшей из Копенгагена. Тут уж и бабку задавило. Получалось, что ее ославили на весь еврейский свет, да еще Полянские стали нахваливать Еву за благородство. И бабушка выделила щедрым, рассчитанным на публику жестом ничтожную долю так, будто подносила Соне сокровища царской короны. Часть библиотеки, не антикварную, а обычную, из советских подписных изданий, два комплекта столового серебра, не парадного, конечно, а повседневного, какие-то пожелтевшие скатерти и лежалые покрывала из кладовой, старинный комод, стенку ореховую из кабинета и резной столик под телефон. Ну, и чтобы доказать неслыханную любовь к внучке, дала одно колечко с четырехугольным бриллиантиком, которое сама гнушалась носить из-за его непрезентабельности.
Но и этим свара не исчерпалась. Встал на повестке следующий вопрос. Кто, собственно, будет оплачивать свадебную церемонию. А гостей ожидалось много, принялись считать, получилось около ста человек. И никого нельзя обидеть отказом в приглашении. По всем домам праздничные расходы принято было делить пополам. Но тут уж бабка показала Фонштейнам здоровенный кукиш, припомнила и комод, и колечко, которые, по ее словам, стоили более любой квартиры. Чем бы все это закончилось, трудно сказать, потому как семья Левы в одиночку свадьбу бы не потянула.
Фонштейны, конечно, бедными не были. Никогда. Просто они не были никогда и богатыми. Наследства ни от кого не получали, воровать не воровали. Род их древний и славный все до крохи растерял в послереволюционное время, а нажить заново не вышло. Испокон веков многие поколения Фонштейнов выбирали исключительно медицинское поприще, чуть ли не с шестнадцатого века непременно обучались в Гейдельбергском университете, нарочно для того даже отступничали, крестились в лютеранскую веру. А после семнадцатого года, когда ни о каком Гейдельберге не шло уже и речи, определялись просто в медицинский институт, преимущественно в хирургию. Деньги у Фонштейнов были честные, своими руками заработанные. Но и самый лучший хирург и врач, если его фамилия, конечно, не Чазов или Федоров, миллионов в советской России не огребет. А Роман Израилевич, хоть и хирург от Бога, но человеком слыл неделовым. Только и умел, что резать, да зашивать, да вытаскивать с того света несчастных язвенников. Правда, очередь к нему стояла изрядная, каждый одаривал чем мог, но у Романа Израилевича часто рука не поднималась брать.
Зато с приходом новейших времен Фонштейны почти никакой материальной разницы не ощутили. Тогда просуществовали в относительном достатке и теперь на жизнь хватало. «Новые русские» тоже ведь люди – едят, пьют в излишестве, и еще как, и у них животики болят. В клинике почти перестали платить, зато пациенты вместо бутылок и конфет суют в благодарность конверты с долларами, а кто попроще – с рублями. С богатых Роман Израилевич брал уже не стесняясь, а бедных по-прежнему резал и зашивал бесплатно. Так и совесть у него оставалась чиста, и семья накормлена и одета. Но крупные суммы вот так запросто Фонштейны тратить все же не могли. Не было у них крупных сумм. А свадьба нужна, как же без свадьбы!
Положение спас отец невесты. Собственно, по своему простодушию Алексей Валентинович Рудашев и не думал что-либо спасать. А как только бабка вспомнила, наконец, и соизволила сообщить дочери в Одессу, что Соню выдают замуж, так тут же Леха Рудашев и объявил, как нечто само собой разумеющееся, что все расходы единолично берет на себя. И свара сошла на «нет».
И вот теперь Соня в белом платье стоит у зеркала, и сейчас все поедут регистрировать ее и Леву в ЗАГС, вещи их перевезли на новую квартиру еще вчера. А отец, помимо денег на свадьбу, привез доченьке еще и подарок. Настоящий, с большим экраном, японский телевизор. Кадик на огромную фирменную коробку смотрел волком все то время, что она стояла в доме Гингольдов. Была бы его воля, и телевизор бы реквизировал в собственную пользу, но не тащить же такой здоровенный ящик в Америку. А Соня папе и маме очень обрадовалась. Особенно потому, что оба ее родителя теперь уже не выглядели провинившимися изгнанниками, бабкин отъезд и Сонино замужество будто бы сняли наложенную на них епитимью, отец глядел бодро и молодцом, с женихом Левой и его родными был приветлив, но соблюдал «достоинство». Впрочем, Фонштейны к нему относились без высокомерия и, собственно, не видели к тому повода. Им даже случалось чувствовать неловкость, оттого что Сонин отец так безропотно взял на себя все свадебные расходы да еще тратит больше нужного, чтобы порадовать дочь. Как Алексей Валентинович на самом деле относился к Сониному замужеству и к Леве, Соня спрашивать не стала. Хотя по некоторым признакам догадалась: Лева больших восторгов у отца не вызывал, единственно, чем был привлекателен в глазах Рудашева, так только своей «правильной» национальностью. Теперь уж никто не посмеет сказать, что дочь Алексея Валентиновича не достойна гордо шагать в еврейском строю, значит, и он как бы тем самым оправдан по всем статьям.
Соне и самой не так чтобы очень нравился ее будущий муж. За время, прошедшее с первого дня их знакомства, Лева, конечно, изменился. Но не совсем в лучшую сторону. Худой и угловатый, с резкими чертами лица, рыжий юноша превратился в полнеющего молодого человека, уже и несколько неуклюжего. И хотя нагулянный жирок сгладил изломы его физиономии, но и добавил неожиданный эффект. При округлой полноте чуть выступающие вперед верхние челюсть и губа стали еще более заметными и выдающимися, что в сочетании с толстым и немного загнутым клювообразным носом до невозможности делало Леву похожим на верблюда. И Соне, против воли, то и дело приходило в голову сравнение ее жениха с верблюдом, вялым и рыжим, и это мешало относиться к Леве всерьез. Она будто бы не замуж выходила, а покупала на восточном базаре не очень нужное в хозяйстве животное, громоздкое и занимающее место, от которого случится более забот, чем действительной пользы.
Когда все было готово, поехали на четырех «Волгах» в ЗАГС – только самые близкие родственники и друзья обоих семейств. Там в очередь расписались, отщелкали фотографии. Вообще Соне церемония понравилась. Жизнь ее не очень баловала праздничками, а тут она, безусловно, оказалась в центре внимания, и даже бабка была сегодня сбоку припека, хоть и суетилась постоянно вблизи невесты. Но и свекровь Ева Самуэлевна тоже стояла подле Сони на страже, оттого у бабки не получалось разгуляться с указаниями. У мамы Левы один только