взгляд был таков, что от него стыли камни и склоняли в робости головы сказочные василиски. Соня уже знала, что с Евой Самуэлевной вполне можно существовать рядом, надо только безусловно ей подчиняться. Но никаких нарочно обидных приказаний она не отдаст, лишь те, что необходимы, по ее мнению, для жизненного благоденствия. Однако и мать Левы считала, что она одна-единственная знает, как будет лучше всем, и Сонины взгляды на этот вопрос ее тоже, как и бабку, не интересовали. Да и Соня понимала, что отныне руководство ее жизнью теперь на долгие годы переходит к этой малолюбезной и своенравной женщине, и Соня пыталась ей угодить. Впрочем, Соня и без того матери Левы нравилась.
А как расписались, так поехали кататься сначала на Воробьевы горы, потом к Вечному огню, для застолья пока еще было рано. Сонин папа заказал не просто банкетный зал, а целый коммерческий ресторан «Виктория» на набережной у Парка культуры, пусть не самый большой, но и совсем недешевый. А Соне было приятно, что отец ее не последний в жизни человек, и она даже простила ему ту глубокую обиду, подспудно все же сидевшую в ее сердце, за то, что не хватило ему решимости защитить дочь и не позволить отдать Соню бабке на растерзание. А Алексей Валентинович и впрямь сделался немаленькой персоной с той поры, как в Одесском порту стала дозволена свободная торговля. Его ведомство быстро реорганизовалось в акционерное предприятие и обслуживало корабли на погрузке и разгрузке уже за хорошие, большие деньги, а Рудашева пригласили в дело одним из первых. Да и как без него – генеральный директор предприятия, старинный его друг никому, кроме Алексея Валентиновича, и помыслить не мог довериться. И хотя инженер Рудашев и не входил в число владельцев общества «Главтрансгруз», но из наемных лиц был старшим и самым важным. И значит, самым высокооплачиваемым.
Во время прогулки и пока шел банкет, Лева на правах уже мужа теперь не глядел издали, а вьюном вился подле Сони. Брал то за локоток, то под ручку, то шаловливо обнимал за талию, чуть ли не облизывался, как жирный кот у миски с сочной рыбкой. Целовал в щечку, даже если кто посторонний и видел, а кричать «горько!» на чинных еврейских свадьбах ни за что бы не стали, считалось это неприличным. Соне было немного противно и сильно смешно, но и стеснения от заигрываний жениха она не ощущала. Лева сам по себе настолько получался ей не нужен, что от него Соня была готова вынести любые ласки и заигрывания, а после тут же и забыть о его существовании. Хотя ей, несомненно, казалось приятным, что Лева, похоже, в полном восторге от своей молодой жены и готов любить ее и считать ценным приобретением. Еще бы, ему досталась такая скромная и воспитанная, тихая красавица, и Лева отказывался верить, что Соня выпала ему случайно, что предназначена судьбой она вовсе не для него. И что у Сони может быть к нему только показное чувство, потому что так должно, и никакое иное.
Потом, отгуляв в ресторане, молодые отъехали на новую квартиру – начинать новую жизнь. И здесь тоже для Сони не произошло никакого смущения, даже и в первую брачную ночь. А только одна мысль была в ее голове, что вот отделаться бы от Левы поскорее, она очень устала, а пыхтящий на ней потный муж не самое великое удовольствие на свете. Впрочем, короткое время Левиной любви не легло невыносимой ношей. Если так и дальше пойдут у них постельные дела, то вполне с этим возможно будет примириться, ничего особенного. К тому же до сих пор Соня московскими зимами страшно мерзла, а присутствие рядом в кровати теплого, толстого тела могло оказаться очень кстати. Главное для нее было никогда – никогда! – теперь не думать о Додике, иначе весь хрупкий, отстроенный ею мирок рисковал в один миг обрушиться и истребить в ее сердце последнюю надежду на счастье.
Может быть, здесь и сейчас иной недоверчивый читатель, до сей поры существовавший пусть и в недооформленном, но все же достаточно европеизированном мире, подумает о преувеличении чужого обычая. И напрасно. Удивительное, как говорится, рядом, и если чужой обычай не затрагивает непосредственно, то это совсем не означает, что он не существует. Тут же предложим вспомнить и о прочих национальных меньшинствах, сохранивших в постсоветском пространстве традиционную замкнутость и кастовость. А еще внутренние браки, отчуждение и категорический отказ от естественной ассимиляции. И на Кавказе, и в среднеазиатских республиках, и во многих других местах и регионах нашей, бывшей некогда нераздельной, Родины. К тому же вот и у нас в отечестве традиции «шведской» или «французской» семей или, скажем, гомосексуальные браки многим кажутся перегибами западной культуры, излишней, неправильной свободой. А кто и открыто высказывает возмущение. Оно и верно, пусть в каждом монастыре будет свой устав, а то, что на дворе двадцать первый по счету век, нисколько старинным устоям не вредит, если сохраняется почва для их произрастания.
Так и в некоторых еврейских, как советских, так и заграничных, семьях, испокон века живущих обособленно, октябрьская революция, основание государства Израиль, открытая эмиграция или, к примеру, перестройка никак не оказались поводом к пересмотру обычного образа жизни. Тем более, если речь идет о народе, совсем привыкшем к существованию в хроническом изгнании на чужой земле, о народе, пережившем египетское и вавилонское пленение, нашествие греков и вторжение римских когорт, сарацинов, инквизицию и холокост. И настолько освоившимся со своей замкнутостью, что скорее бы самая высокомерная часть его согласилась на полное вырождение в родственных браках, чем позволила бы ассимилировать себя в общей толпе приютившей ее расы. Опять же, по внутреннему соглашению и установлению, деньги не должны уходить из семьи, а напротив, лишь умножаться. Оттого и дяди женятся на племянницах, а младший брат – на жене покойного старшего брата, двоюродные, троюродные, все вперемешку, лишь бы среди своих. Но так повелось и так устоялось, уже неважно даже кем. Но это и есть тот самый устав, который и отличает чужой монастырь. И без него не будет ни монастыря, ни самих монахов, а придется пойти в мир и по миру и смешаться с иными народами, уже не избранными, а самыми обычными, и, главное, потерять вековечный повод к не менее вековечным жалобам на вековечные же несправедливости.
Соня и Лева именно поэтому получались невольными пленниками заключенного союза, как бы пешками в распоряжении ферзей, которые и сами с возрастом должны были неминуемо поменять свой шахматный ранг, перейти в разряд ладей и слонов и посылать вперед уже других, таких же пешек. Многие до и после Сони именно так и жили. И хранили себя, даже если было невыносимо трудно и не по-человечески тяжело. И Лева к такому еврейскому подвигу и подвижничеству был готов, по крайней мере, внутренне. Его не страшила и нищета, лишь бы среди привычного круга, ведь еврею не так зазорно быть бедным и несчастливым, как просто не быть евреем. Главное, делать вид, что все хорошо, даже если все непроизносимо плохо. Лева по этим правилам и играл, приходилось играть и Соне. Вот только Лева делал это совершенно естественно и без особого напряжения, легко мирясь с темной стороной предписанной ему жизни, потому что логически был воспитан так, чтобы существовать как бы в будущем своего народа. А в настоящем от него, мелкого звена необозримой цепи, требовалось только выжить. Не то Соня. Правила игры, навязанные ей, так и остались чужими правилами, потому что в руке, их прививавшей, не имелось самого главного качества и условия – любви. А без этого условия все требуемые от Сони поступки казались нагромождением нелепостей, недосягаемых в понимании. Они принимались на веру, в которой не было ни доверия, ни стремления в этой вере жить. И оттого роль Сони осталась всего лишь только ролью, но такой, где не случается перерывов или антрактов, ролью, что либо обречена срастись с кожей своего исполнителя, либо попросту может угробить психически или физически самого актера. В этом и состояла главная трагедия всего следующего Сониного бытия.
Москва. Шереметьево-2. 1993 год. 2 декабря.
Инга тащилась с двумя чемоданами к таможенному контролю. Тележек было не достать, очередь на досмотр была километровая. Но Инга предусмотрительно прибыла в порт за четыре часа до объявленного в ее билете рейса и теперь не сомневалась – контроль успеет пройти вовремя.
Она ехала на вечное поселение на далекую мировую помойку человечества, издавна принимавшую почти любые общественные отбросы и толпы кающихся непонятно в чем неудачников. Туда, в заокеанские дали, как в сточную канаву истории, стекались наивные чудаки, мечтавшие об Эдеме и Авалоне, охваченные ужасами войны беженцы, фанатичные религиозные кликуши, ведомые анабаптистскими ересиархами, авантюристы всех мастей, охочие до легких денег, голодающие крестьяне, безработные пролетарии, политические импотенты, не способные даже ответить за право говорить свободно на собственной родине и потому с удовольствием ищущие халявы на чужой. Мечтатели и беженцы, однако, скоро и часто возвращались восвояси, одни – не найдя не то что Эдема, а и ничейного яблока, другие – оттого, что ужас заканчивался, как и прогнавшая их война, и надо было просто ехать домой. Авантюристы либо гибли, либо пополняли собой бурлески пенитенциарных заведений, попросту говоря, тюрьмы, либо богатели и составляли уже ядро и цвет американского общества. Поборники «истинного» Слова Божия на всю катушку беспрепятственно морочили головы и пожинали мзду. Политические импотенты, в силу неизлечимости их недуга, плакались на несправедливости, как и прежде, но теперь их никто не слушал, хотя и не «сажал», и непонятно было, что хуже, а избранная ими «свобода» показывала кукиш в виде трущобного бытия и пособий. Крестьяне так и остались крестьянами, переименовав себя для порядка в фермеров, а пролетарии если не сидели без работы, то вполне могли заработать на кока-колу и профсоюзные взносы.
Чемоданов у Инги было ровно два, маловато для такого кардинального переезда, но ей казалось – и того чересчур. Будто бы бессмысленно везти в новую жизнь старое барахло и будто бы обрубая концы. Денег ей не удалось собрать много, и контрабанда валюты ей не грозила. Украшения, какие были, Инга честно внесла в декларацию, в спешном порядке унося ноги из страны. Куча денег у нее сразу ушла на билеты и взятки для ускоренного получения визы, из фирмы многого выкачать не удалось. Опасно было дать понять Идолищу, что собирается она уносить ноги, да и «Кристина» к тому времени пришла в упадок. Как и предвидела Инга, покровитель ее Будяков грохнулся что было силы оземь после того, как снаряды танковой артиллерии весело и пушисто разнесли белоснежный фасад «опоры демократии», изрядно подпортив его цвет, и всем оппозиционерам стало солоно.
А в последние полтора месяца Инга вынуждена была искать безопасного пристанища в полузабытом и удивительном месте. В доме Шимы Катлера. К тому времени Анфиса Андреевна сделалась уже полноправной супругой Семена Израилевича, и хотя встретила она Ингу на пороге с удивлением и без поддельного даже энтузиазма, на проживание пустила. Опасаться ей, законной жене, можно было уже не столь сильно, а Инга к тому же предложила щедрую плату за постой и подарила лично Анфисе Андреевне красивый золотой браслет змейкой. Дела Катлеров в последние годы шли не блестяще. Шима по-прежнему содержал торговлю, приватизировав небольшой продуктовый магазинчик, где некогда начальствовал. Но и его осаждали конкуренты и рэкетиры, не давали вздохнуть свободно, душили налоги и проверки, а помощи попросить было не у кого. Прежний его полуродственник и кредитор Мотя Гончарный не поверил на слово своей бывшей любовнице, не дождался перемен. В Одессе он более не проживал. Нет, он не эмигрировал, Инга неправильно поняла, пояснил Шима. А в Одессе его дорогого Моти не было потому, что его вообще не было на свете. Гончарный умер от обширного инсульта еще в девяностом году летом, в одуряющую жару, прямо на толкучке, когда перетаскивал, как всегда, на своем горбу сумки с товаром. Просто упал и не встал более. Легкая смерть. Значит, жил хорошо.
Инга от известия о смерти Гончарного неподдельно расстроилась. Хоть и не собиралась она использовать старый запасной аэродром, но он все же существовал в ее заднем уме, а теперь с кончиной Патриарха тот отходной шанс накрылся. И зябко было от ощущения безнадежно пустого места, откуда уже никто не придет к ней на помощь.
Катлеру она лишних подробностей не раскрыла. Сказала только, что собирается отбыть из России, что все уже продала и всем запаслась, даже билет забронировала. Надо лишь дождаться визы. А поскольку и с жильем пришлось расстаться, вынуждена просить его и Анфису Андреевну о небескорыстном гостеприимстве.
Шима Катлер ее решение и хлопоты одобрил:
– Я бы и сам уехал, да вот Анфиса не хочет ни в какую. А в чем разница? Что здесь, что там. В Америке хоть не стреляют без причины.
– Ну да, ври больше. Уже половина нашей мафии к ним переехала. И у них стреляют, – тут же выступила с возражением Анфиса Андреевна. – У меня здесь дочь и два внука, вот что здесь. Квартира и работа, магазин этот, гори он синим пламенем. И голодными, слава богу, не сидим, даже холодильник новый купили. А ты говоришь, какая разница. И по-русски говоришь. А там по-английски надо. А ты, Шимочка, английский знаешь?
– Не знаю и знать не хочу, – покорно согласился Катлер. – Но вот мои детки и внуки все там. Несправедливо получается.
– Почему это несправедливо? – изумилась с полной откровенностью Анфиса Андреевна. – Твои детки в Израиле живут. В этом, как его, главном, в Тель-Авиве, как будто. Так ты же в свой Израиль не поедешь, там жарко, а у тебя давление и стенокардия. И то сынок твой, Мишка, не очень и устроился. Сколько раз у тебя денег просил, а ты посылал?
– Ну, посылал. А только все равно молодежь на Запад стремится. Вот и Инга наша уезжает, – Катлер указующим перстом ткнул в будущую эмигрантку. – Кстати, Инночка, а чего ты, в самом деле, там забыла?
Инга, конечно, про Идолище распространяться не стала – мало ли, Катлер напугается, да еще откажет в убежище. Сказала ему другую сторону своей правды, тоже настоящую:
– А надоело все. Биться о чужие запертые ворота. Но, думаю, и в Америке просто не будет. Зато в Лос-Анджелесе у меня подруга. Хорошая, близкая. Вроде устроена. Она позвала, я и подумала, попытаю счастья там, раз здесь кривая не вывозит.
– Тебе бы замуж, за человека хорошего, – вздохнула Анфиса Андреевна, – глядишь, дурь бы и выветрилась из головы.
– Легко вам говорить, замуж. А где его взять, хорошего человека? Куда ни плюнь – или бандит, или подонок, или алкаш! – в раздражении откликнулась Инга. Она считала Анфису Андреевну женщиной преглупой, и оттого ее совет показался Инге бабским и пошлым.
– Это оттого, что вы, нынешние, большой кошелек с большим человеком путаете, а после на жизнь жалуетесь. Вам любовь без рубля и не любовь. А ты потерпи, жизнь-то и переменится. Умные да правильные, глядишь, и в люди выйдут, кикиморы и лешие повыведутся или прибьют друг дружку. Нельзя так быть, чтобы вынь и положь, ни за что и сразу.
– Вы, Анфиса Андреевна, пустяки говорите. А я уж, хватит, заждалась. Теперь сама возьму, что мне нужно. И без человека обойдусь. За тем и еду.
– Да разве ж за этим ездят? Коли здесь не вышло, так, думаешь, в другом месте поднесут? А вообще это дело не мое, – вдруг остыла и спохватилась Анфиса Андреевна.
– Вы мрачно на жизнь смотрите. Вот сами увидите через несколько лет. Приедете ко мне в гости и увидите, за чем еду и что возьму, – немного и свысока ответила Инга.