драгоценен для нас, ибо вместе с «неподготовленностью» и «увещаниями» не раскидываться и не. растериваться служит нам довольно приличным убежищем, чтоб укрываться от действительного дела и в то же время сохранять вид, как будто мы и в самом деле нечто делаем и о чем-то хлопочем.
К стр: 278, после абзаца «Нет ничего хуже…»:
Праздники сближения, которых мы были свидетелями в начале шестидесятых годов, можно, по всей справедливости, назвать праздниками поцелуев, потому что ничего другого на них никто не видел и ничего другого не получал. Это были поистине самые нелепые из всех возможных праздников.
Относительно масс акт сближения можно назвать фактом уже совершившимся; он совершился в ту самую минуту, когда они получили возможность сказать: у нас точно так же есть свое дело, как и у вас свое. Это обладание «своим делом» удивительно как приравнивает, а следовательно, и сближает людей. Оно переносит взаимные их отношения с почвы качественной на почву количественную и установляет различие между людьми не в абстрактных и всегда произвольных понятиях, а в той наглядной разнице, которая существует между большою и малою величинами. Сверх того, оно имеет и то преимущество, что полагает конец патриархальности, хотя — увы! — не истребляет ее происков, которые успевают отыскать для себя новую форму. Что стремления по части «сближений» суть, порождение и продолжение понятия о патриархальности — в этом нельзя усумниться ни на минуту, потому что ничем иным и объяснить их нельзя. Как в том, так и в другом понятии резко бросается в глаза несвободность одной из сторон. По-видимому, нет акта более свободного, как акт сближения, но попробуйте, при данной обстановке, осуществить этот акт на деле, и вы сейчас же увидите, что тут не единицы прикладываются к сотням, а совершенно наоборот. Приблизьте мысленно эти сотни и тысячи к раскрывающим им объятия единицам, и вы не успеете очнуться, как у вас вместо сближения окажется патриархальность. Да и какая патриархальность! очищенная, осмысленная, искушенная опытом.
К стр. 280–281, после абзаца «Источник подобных настояний…», вместо слов «Представление о зле <…> предотвратить возобновление зла…»:
Стало быть, повторяем: сущность дела должна заключаться не в тех мелочах и подробностях зла, которых невольными орудиями были Петры и Иваны, а в зле общем.
«Rien appris, rien oublié»,[65] — говорили о французах-эмигрантах, возвратившихся во Францию вместе с Бурбонами, и говорили справедливо, потому что эмигранты представляли собой ничтожную горсть людей, сборище единиц, слишком мало связанных с интересами страны, чтобы ради их пожертвовать лично претерпенными в прошедшем невзгодами. Они ничего не забыли именно для того, чтобы ничему не научиться; их девизом было: après moi le déluge,[66] потому что их роль была слишком эфемерна и скоротечна, чтоб сделать предусмотрительность неизбежным ее основанием. Совсем в другом виде представляется тот же вопрос относительно масс: массы вечны и потому предусмотрительны; они не должны забывать не для того, чтобы ничему не научиться, а именно для того, чтобы чему-нибудь научиться.
Недостаточно, что зло прошло; оно не должно повторяться. Вопрос не в том, что есть необходимость озлобляться и кипеть при напоминании канувшего в вечность зла, а в тон, чтобы на будущее время предотвратить его возобновление.
К стр. 281, после абзаца «Из всего сказанного выше…»:
Эта, столь восхваляемая ныне, способность забывать невольно переносит нас к недавним временам, когда в русском народе открывались и превозносились другие, не менее великолепные свойства: смирение и покорливость. На этих свойствах нашли возможным построить не только историю нашего прошлого, но и предполагаемое развитие будущего. Какие выводы можно надеяться получить из смирения, кроме неустойчивости, непредусмотрительности и рабской ненаходчивости в такие минуты, когда нужно выставить вперед не страдательность, а предприимчивость? Тем не менее выискивались легкомысленные люди, которые мечтали победить мир покорностью. Эти люди, которые и доныне очень много толкуют о народе и народности, в сущности ни к чему другому не приходят, кроме предъявления мысли об устройстве интересов меньшинства. В этом заключена затаенная мысль всех их туманных и трудновразумительных теорий; это же составляет и действительную практику их жизни. Конечно, не могут же они серьезно думать, что народ будет очень счастлив, если его наделят качествами, которые составляют достоинство только в прирученном животном, — из-за чего же они бьются, навязывая их ему? Очевидно, что тут не без задней мысли. И действительно, как ни мало развито наше общественное мнение, но оно поняло, что такого рода пропаганда смирения, забвения и сближения делается неспроста. И, в доказательство своего несогласия, оно шлет упомянутым легкомысленным людям свое полное равнодушие к делу, несмотря на их беспрерывные заигрыванья с народом и народностью.
Нет зрелища более тяжелого и возмутительного, как зрелище человека, который не только сознает свою неспособность, но ещё поощряет себя к неспособности и делает из нее для себя предмет панегирика…
К стр. 287, после абзаца «Возвращаются сконфуженные ходоки домой…»:
Когда-то было совершенно справедливо сказано, что в развитии государственного быта замечаются три периода: первый — в котором удобнее общее пользование землею; второй — в котором такое пользование признается неудобным, и третий — в котором оно вновь становится необходимостью. Но дело в том, что наши крестьяне именно находятся в том переходном положении, которое характеризует
«Письмо осьмое» посвящено теме о «равнодушии провинции даже к тем интересам, которые ей всего более близки», — к интересам земским, к вопросам самоуправления. В практике только что учрежденных «всесословных» земств Салтыков[67] усматривает крепостнические тенденции, заботы «приписать» поместное дворянство «во главу», вместо подлинной озабоченности материальным и духовным прогрессом края и насущными политическими задачами самоуправления.
Разработка этих тем ведется в полемике с сочинениями «сведущих людей» — дворянских публицистов, принимавших непосредственное участие в деятельности земств. Из подобных сочинений названа брошюра Кошелева «Голос из земства» (вып. I, М. 1869),[68] но, очевидно, учитываются также выводы книги Н. А. Корфа «Земский вопрос» (СПб. 1867), статей его и Н. Колюпанова, постоянно печатавшихся в «Вестн. Европы»,[69] многочисленных выступлений в печати кн. А. И. Васильчикова (его программа развития земских учреждений развернута в книге «О самоуправлении», СПб. 1869), Ю. Ф. Самарина[70] и др. Общей для этих сочинений была защита земства от все более жесткого давления администрации и от наступления крепостников-реакционеров. Последние требовали ограничить выборное начало высоким имущественным цензом, ввести безвозмездность земской службы и поземельное представительство помимо выборов, что совершенно подчинило бы земские учреждения крупнопоместному дворянству. Вместе с тем проблемы местного самоуправления рассматривались названными авторами с политически консервативных позиций, ими постоянно делались оговорки о местных, узкохозяйственных, а не политических задачах земства, о совместимости самоуправления и «самой централизованной формы правления», то есть самодержавия.
Брошюра Кошелева взята Салтыковым как характерное выражение этой системы взглядов. Во всех ее частях просвечивает мысль о неподготовленности провинции к самоуправлению и о необходимости «самоограничения», о благодетельности дворянского главенства в земстве. Полемика с Кошелевым — это полемика с программой земского дворянского либерализма в целом, независимо от оттенков в позициях отдельных его идеологов;[71]
Особенно «вредны», с точки зрения писателя, демагогические излияния земцев о «сближении сословий». Взгляд Салтыкова по вопросу о «сближении» с 1861 г., когда он видел в этом лозунге «известную пользу», претерпел значительную эволюцию по мере того, как обнаруживалась бессодержательность подобных призывов дворянской публицистики. Развивая в «Письме осьмом» полемические мысли своих статей 1863 г., Салтыков обнажает за пустозвонной болтовней «земцев» о «сближении» с народом крепостнические тенденции, развившиеся внутри новых «всесословных» учреждений. Без подлинного равноправия народа призывы к крестьянам «соединяться» означают практически увековечение их «покорливости» и возвращение к патриархальному гнету.
В связи с этим сатирик вновь развивает свою концепцию крепостничества как «зла исторического», «разлитого в целом порядке вещей», глубоко проникшего «в умы и чувствования» людей, а не только материально-юридической, «крепостной» зависимости крестьянина от помещика. «Забывчивость» при сложившихся исторических обстоятельствах означала бы отказ масс от борьбы против своих угнетателей. Вместе с тем Салтыков разъясняет, что призывает не к личной «ненависти», не к мести отдельным помещикам — «Петрам или Иванам», а к «осмотрительности и осторожности» — то есть к бдительности против реставраторских происков реакции, к последовательной и неуклонной борьбе демократических сил нации против всех проявлений крепостничества в пореформенной жизни. В частности, рассказ «о примерном бунте» в финале «письма» должен был показать, как далеко еще пореформенной России до подлинной «крестьянской правоспособности».
Освобождение жизни от «нестерпимой рутины» произвола, привилегий, регламентации — первейшее требование прогресса страны для Салтыкова, но это в его понимании — лишь начальный шаг к подлинному идеалу «нормального общества», с «более равномерным распределением прав и благ», то есть к социалистическому обществу.
«Письмо» было положительно оценено критиком С. Г. Герцо-Виноградским. В обзоре августовской и сентябрьской книжек «Отеч. записок», напечатанном в «Новоросс. телеграфе», 1869, № 219, 29 октября, он писал в связи с «Письмом осьмым» об умении Салтыкова «указать на самый корень зла, кроющегося в том или другом порядке» (стр. 1).
Стр. 270.
Стр. 272.
Стр. 273. «
Стр. 274.
Стр. 276.
>
Стр. 277.