Вместе с наступившим впоследствии критическим отношением к собственным богостроительским исканиям (особенно — в романе «Мир Вильяма Клиссольда», который С.Динамов не случайно избрал для характеристики идейной эволюции автора) пришло понимание того, что Толстой-проповедник порой мешал Толстому-художнику. Если прежде почтительный ученик называл в письме Л.Толстому «Воскресение» вместе с «Войной и миром» «самыми замечательными, самыми всеобъемлющими романами»[206], то в предисловии к английскому изданию «Воскресения» 1928 года Г.Уэллс отрицает художественную убедительность чувств и поступков Нехлюдова после суда над Катюшей Масловой. В конце романа, пишет Г.Уэллс, «Нехлюдов и сам Л.Толстой как бы сливаются воедино…, превращаются в бесплотные тени с Новым Заветом в руках» [207] (интересно, что эта оценка перекликается с известными словами А.Чехова: «… уж очень по-богословски» — «писать, писать, а потом взять и свалить всё на текст из Евангелия…»[208]). Как полагал Г.Уэллс, отступление от психологической правды нарушало столь им ценимую монолитность романов Льва Толстого.
Литературные вкусы писателя менялись. Но и тогда, когда Г.Уэллс, например в своём «Опыте автобиографии», противопоставлял достоверность книг документального жанра беллетристике, он оговаривал, что только в «Войне и мире» оправдано оживление истории при помощи вымышленных сцен и состояний души. Несмотря на все переоценки, нравственная личность Л.Толстого обладала для него непререкаемым авторитетом. В упомянутом предисловии к «Воскресению» Г.Уэллс не смог не отметить, что «наиболее значительным лицом романа» выступает сам автор. Творческой индивидуальности Г.Уэллса, его гражданскому темпераменту импонировало прямое вмешательство Льва Толстого в повествование. Обличающий голос Л.Толстого был как бы камертоном социального критицизма всей русской литературы. «Толстовским» Саркастическим отношением к самодовольно-тупой военщине окрашены многие сцены и образы в «Освобождённом мире» и «Войне в воздухе». В иных случаях, как например, в романе «Анна Вероника», героиня которого уходит к любимому человеку, бросая вызов ханжеской викторианской морали, критический реализм Льва Толстого послужил Г.Уэллсу моделью нравственного исследования английского общества. Выдающиеся русские классики раскрыли перед Г.Уэллсом мир таких острых социальных конфликтов, такой напряжённой общественной мысли, что накануне первой мировой войны он уже вряд ли был столь убеждён в справедливости своих ранних консервативных прогнозов относительно будущего России, которые вызывали упрёки русской критики, писавшей о неосведомленности Г.Уэллса[209].
После событий 1905-1907 годов Г.Уэллс, по-видимому, стал сознавать недостаточность книжного знакомства со страной, в которой вызревали столь остро затрагивающие его процессы. В свой первый приезд в Петербург-Москву маститый гость, по свидетельству газет (русская печать широко освещала это событие), предпочёл литературным встречам и памятникам искусства изучение народного быта обеих столиц. Он побывал в Третьяковской галерее, в Художественном театре, в Троице-Сергиевой лавре, но основное время уделил жизни улицы, посещал ночные чайные, ездил на знаменитый Хитров рынок. По пути из Петербурга в Москву Г.Уэллс гостил в имении Вергежа Новгородской губернии (ныне Чудовского района) у революционера-семидесятника А.Тыркова, ходил по избам, беседовал с крестьянами, с сельской учительницей И.Андреевой. «От теоретических разговоров он уклонялся, — писала хорошо информированная З.Венгерова, — он хочет видеть и знать, как и чем люди счастливы в России. Когда ему говорят, что вряд ли он это увидит, — он прямо не верит. Слишком сильно он верит в инстинкт счастья у всех людей на земле»[210].
По всей видимости, разочарованный в английской социализме, Г.Уэллс не стремился в России увидеть такую политическую силу, которая была бы способна превратить этот социальный инстинкт в целенаправленное действие. Сказывалась отъединённость писателя от рабочего движения. Только события октября 1917 года свяжут в сознании Г.Уэллса потенциал будущего с созидательным творчеством. Правда, ещё до поездки в Россию он выражал в письме Горькому свою веру в «великий и одарённый» русский народ, которому суждено «сыграть ведущую роль в создании нового мира»[211]…
* * *
В русской литературно-общественной мысли и даже в художественном творчестве (в произведениях Н.Погодина, Н.Тихонова, Е.Евтушенко, Г.Санникова) просчеты Г.Уэллса стали чуть ли не главным критерием его отношения к советской власти. Между тем убежденный сторонник общественной собственности и духа коллективизма, один из немногих буржуазных социалистов, сумевших понять авангардную роль России, Г. Уэллс был далек от вульгарного, обывательского недоверия. Источником его скептицизма явилась оторванность теоретического предвидения от той самой политической борьбы, которая оплодотворяет теорию и которую Г.Уэллс отбрасывал. Утопическая система социального мышления методологически ограничивала познание будущего.
В конце жизни политическое одиночество приведёт писателя к тяжёлому духовному кризису. В трактате «Сознание на пределе» (1945) великий оптимист перечеркнёт все свои надежды и даже объявит близость конца «всего того, что мы называем жизнью». Прежние времена, когда бытие, казалось, подчиняется каким-то незыблемым законам, миновали безвозвратно, говорил он в этой своей последней книге. Ход вещей в послевоенном мире представлялся ему непредсказуемым, очертания будущего растворялись в хаосе современности.
Эмоционально неожиданный для оптимистического таланта Г.Уэллса, такой парадоксальный поворот мысли, тем не менее, естественен для эклектической природы утопизма. Всесторонний анализ этого кризиса (не единственного, кстати сказать, в творческой биографии Г.Уэллса) не входит в нашу задачу. Напомним лишь о некоторых документах, проливающих свет на этот эпизод.
В июне 1942 года Герберт Уэллс отправил в осаждённый Ленинград большую ответную телеграмму, в которой сердечно откликался на призыв военного журналиста Льва Успенского сделать всё возможное для скорейшего открытия второго фронта. Их переписку даже в опубликованных фрагментах[212] невозможно сегодня читать без душевного волнения. Грозная атмосфера великой битвы с фашизмом предстаёт в ней как бы через призму воскрешаемых обоими литераторами апокалиптических образов уэллсовой фантазии. Телеграмма семидесятилетнего писателя заканчивалась словами: «Братски Ваш, во имя всечеловеческой мировой революции, достигающей своих вершин, — Герберт Джордж Уэллс»[213].
Г.Уэллс подразумевал не тот революционный процесс, который возник — и не только в Европе — в результате победы антифашистских сил. Он имел в виду свою «революцию в головах». Последний вариант её был разработан им в «Декларации прав человека как индивидуума и его обязанностей как гражданина». Г.Уэллс просил Л.Успенского принять участие в пропаганде этого документа. С подобной просьбой, вспоминает И.Майский, он обращался и к нему[214]. Вступление человечества в счастливый мир социализма Г.Уэллс ставил в зависимость от субъективного желания людей осуществить выдвинутую им просветительскую программу. «В „Фениксе”, — сообщал он Л.Успенскому о своей новой социологической работе, — говорится… что мировая революция (так понимал Г.Уэллс появление общественного мнения в капиталистических странах — участницах антигитлеровской коалиции. — А.Б.) пришла теперь и теперь же (!) должна быть реализована. Она случится теперь, если мы решим (!), что она нужна»[215].
Всё это, конечно, не укладывалось в материалистическую концепцию истории, на чём настаивал Г.Уэллс в письме к И.Майскому. Со свойственной мелкобуржуазным радикалам нетерпеливостью он даже обвинял в лице И.Майского коммунистов-ленинцев чуть ли не в оттягивании мировой социалистической революции. Однако о благородстве побуждений, отличающем идеализм Г.Уэллса от авантюрных современных «левых», свидетельствует то место из письма Майскому, в котором сквозит тревога за судьбы мира, если «военный хаос» перерастёт в «бессмысленную драку за несуществующие выгоды, которая может подорвать всякую надежду на новую, неуклонно прогрессивную жизнь для всего человечества»[216]. Г.Уэллс словно предчувствовал последствия атомного шантажа, которым западные союзники завершили «горячую» войну против фашизма и открыли холодную войну против лагеря социализма. Вместе с тем несоответствие неизбежных зигзагов истории его, уэллсову, идеалу «неуклонного прогресса» приводило писателя в отчаяние. Невозможность реализовать свой идеал «теперь же» трансформировалась в книге «Сознание на пределе» в предсказание конца человеческой цивилизации.
Россия не единожды помогала Г.Уэллсу преодолевать свои ошибочные прогнозы. Живи писатель в наше время, не исключено, что международная разрядка наступила бы гораздо раньше.
В романах Алексея Толстого
До тех пор, пока в конце семидесятых годов научно-фантастические «фрески» нежданно-негаданно не заинтересовали писателей-реалистов, казалось, будто пути научно- фантастического жанра проходили за обочиной отечественной литературы. А между тем уже «Аэлита» А.Толстого была не только в числе первых советских научно-фантастических романов; неожиданное «марсианское сочинение» (по словам М.Горького) типичного «бытовика» провозвестило в далёких потоках отечественной литературы нынешнее синтезирование фантастики с «реалистикой». Роман выступает сегодня ярким свидетельством того, как нарождалась русская научная фантастика из самых глубин общелитературного потока, в творческих исканиях крупных художников (напомним о научно-фантастических опытах В.Брюсова и А.Куприна, поздней Л.Леонова), исканиях, которые перерастали формальные эксперименты, отражали острую политическую борьбу и утверждение революционного миропорядка, охватывали поиски новой философии жизни и новых возможностей художественного реализма, запечатлевших бы тектонический сдвиг мировой истории.
Роман Алексея Толстого по внешности отвечал авантюрным поветриям двадцатых годов и оттого, может быть, долгое время рассматривался биографами «в боковом зрении». По существу же «Аэлита» явилась художественным документом перехода писателя на сторону Советской власти. Не случайно отрывки из этого, а не другого произведения читал Алексей Толстой в нашем берлинском полпредстве по пути на родину, на праздновании юбилея Советской республики.
Ещё и сегодня развёрнутая здесь концепция человека[217], представляет немалый интерес. Известно, что талантливая книга сыграла большую роль в развитии отечественной фантастики[218] и вместе с тем — в становлении Алексея Толстого как советского писателя[219], мы помним, что роман вызвал негодование в эмигрантской прессе[220]. Однако литературоведческие исследования пока не охватывают самого главного. Роман ещё не оценён как целостный слепок глубокой перемены в духовном и эстетическом развитии большого русского художника, которую он выразит одной фразой: «Октябрьская революция мне как художнику дала всё».
Дело ведь не только в том, что работа над «Аэлитой» совпала по времени с известным открытым письмом Н.В.Чайковскому, в котором Алексей Толстой отрёкся от белой эмиграции. Наряду с переломом политических настроений в этом романе запечатлелись все далеко идущие последствия, да и предпосылки этого шага — мировоззренческие, нравственные, литературные.
Стоит взглянуть на «Аэлиту» как на художественную лабораторию, в которой завязывалась новая творческая биография писателя и вместе с тем тип романа, открывший пути обновления жюль-верновского жанра. В гармоническом сплаве бытового реализма с космической романтикой, героических приключений с философским размышлением впервые мотивы духовного перехода Толстого на сторону революции обрели здесь Контуры новой идейно-художественной системы. На это обстоятельство обратила внимание в своём обзоре Н.Грознова[221], напомнив о работе Л.Колобаевой, Е.Званцевой, И.Щербаковой и др., наметивших изучение «Аэлиты» в контексте эволюции большого русского художника.
В необычной для него литературной форме Алексей Толстой впервые запечатлел здесь своё философское и эстетическое открытие обновлённой России и вообще новое видение и понимание мира. Эти качества выступают в «Аэлите» хотя и эскизно, однако уже укрупнённым планом, определённей, чем в романе «Сестры», который множество раз подвергался анализу, чтобы продемонстрировать эволюцию писателя. В художественном мире «Аэлиты» неожиданно появились черты романиста-эпика, художника-мыслителя, реалиста нового типа, во многом уже не похожего на прежнего живописца оскудевших дворянских гнёзд и интеллигентской среды.
Здесь, в эпицентре художественной мысли Алексея Толстого, как-то сразу, без предварительных набросков, возникает великолепный, классический тип солдата революции, совершенно отличный, например, от красноармейцев, выведенных писателем незадолго перед тем в повести «Необыкновенные приключения Никиты Рощина» Алексея Гусева ещё предстоит понять и оценить в родословном ряду таких достижений молодой советской литературы, как образы фурмановского Чапаева и Фадеевского Морозки. Герой Алексея Толстого, кровно родственный им своей революционной страстью и вместе с тем противоречиями самобытной натуры, образ большой психологической правды и человеческого обаяния, Гусев ведь