— Просто так, — сказал я, — карандаши точить…

— А ты пишешь только карандашами?

— Да. Как видишь.

— А почему не пером — как все прочие?

— Ну что ты заладила: зачем, да почему? — сказал я, поднимаясь и привлекая ее к себе, и снова — от запаха ее кожи, от ее тепла, — как бы хмелея, чувствуя знакомое головокружение. — Прямо, как в деревенском клубе — вечер вопросов и ответов… Поговорим о чем-нибудь другом! И… Давай-ка пересядем.

Я оглянулся на диван.

— Здесь же — неудобно… Пойдем туда!

— Нет, нет. — Она опустила голову, затрясла подбородком. — Не надо. Лучше — здесь.

— Но почему? Почему?

— Ну, вот, ты тоже — заладил, — сказала Наташа, передразнивая меня. — как в деревенском клубе… — Она подняла смеющееся, смущенное, густо зардевшееся лицо. — Поговорим-ка о другом…

— Все же я не понимаю, — пробормотал я досадливо. И осекся. Вспомнил: 'Смотри, не испорть девочку!' И сказал — пересохшими губами: — Впрочем, ладно, как хочешь… Раз ты такая пугливая… Давай, черт возьми — о другом! Так даже лучше.

— Вовсе я не пугливая, — сейчас же сказала Наташа.

Во все время этого разговора, она сидела на краешке стола; теперь слезла. Оправила халатик. Перебросила через плечо косу. И затем — искоса, исподлобья — глядя на меня:

— Ты, что ли, обиделся?

— Да нет, не то чтобы… — замялся я, — так, вообще…

— Обиделся, — низким медленным голосом проговорила Наташа. — Я же вижу!

И отступя к дивану — уселась там. Подобрала ноги. Вздохнула коротко.

— Я не боюсь… Но — зачем спешить? Все ведь у нас впереди, правда?

— Что ж, правда, — проговорил я, задыхаясь. — Конечно… Спешить зачем?

И тяжело ступая, пошел на нее.

Я что-то еще говорил, лопотал невнятно, но уже не соображал — что, и не слышал себя, оглушаемый тугими, неровными толчками сердца. И я не видел уже ничего — только цветастый, распахнутый на груди, Наташин халатик. И круглые, медоватого цвета, ее колени — обнаженные, сжатые, ждущие…

И в тот момент, когда я приблизился к ним, склонился над ними, — откуда — то издалека, снаружи, с лестничной площадки, донесся гул и железный дребезг. Наташа встрепенулась, напряглась.

Спустя секунду там — на площадке — резко щелкнула дверца лифта, затопали шаги.

— Папа! — воскликнула она шепотом. — Пусти! — И оттолкнув меня, вскочила стремительно; ее словно сдуло ветром… И — все! Я остался один.

* * *

Я начал эту главу, желая как бы воскресить мою первую, настоящую любовь, — невольно стремясь докричаться до нее, вернуть ее, позвать обратно… И вот — дозвался. Вернул.

А теперь, признаться, как-то даже и сам не рад.

Воскресли, ожили, не одни лишь лирические, радостные картины, нет — вместе с ними вернулась и боль, и печаль…

Мы часто забываем о том, как сильна и трагична власть воспоминаний! Прошлое, — даже преобразованное, измененное временем, — все равно ведь неподвластно нам. Иногда наша память, воскреснув, напоминает джина, выпущенного из бутылки; джина, который только и умеет, что отворять призрачные дворцы, или разрушать все до самого основания.

ВИЗИТ

Поэт Василий Казин появился у меня спустя неделю. Это был маленький, плотный, весьма энергичный и подвижный — несмотря на возраст — человек.

Держался он вольно, по-простецки, говорил с добродушным юморком.

— Эге, вот ты стал какой! — заметил он, снимая пальто. — А ведь я тебя помню совсем пустяковым…

И он раздвинул пальцы и показал:

— Эдаким вот — с вершок.

Я пригласил долгожданного гостя к столу. К приходу его мы с матерью приготовились загодя; она прибралась в комнате, принесла необходимую посуду, а я — на последние сибирские свои сбережения — купил вина и водки. Мы уселись — и я потянулся к бутылке. Казин сейчас же сказал, подняв предупредительным жестом ладонь:

— Нет, нет! — Широкое крестьянское лицо его сморщилось лукаво. — Нельзя, не потребляю. Я голубчик, свою норму давно уже выполнил… Выпил свою цистерну… Вот чайку — это да! С превеликим моим удовольствием.

И приняв в руки горячий, повитый паром, стакан, — вздохнул:

— Не пью — жаль. А когда-то… С друзьями, с твоим отцом — хо-го! Хотя он — то, правда, особым пристрастьем не отличался, слишком уж был, я бы сказал, суров. Баловался довольно редко… Но вот зато с Сережей Есениным, с Пашей Васильевым, с теми — да! И как еще! Эх, да что. Было время, было, — попили, пошумели.

Я, очевидно, напомнил ему молодость, он как-то вдруг размяк и увлекся… И долго — с умилением, с влажным отблеском глаз, — вспоминал минувшие годы и старых товарищей, шумные сборища, пирушки, споры.

Затем он попросил меня показать стихи.

Я несмело вручил ему пачку рукописных листов. И он — расчистив место на столе — склонился над ними. И какое-то время листал страницы, иногда над чем-то задумывался, — возвращался к прочитанному — и что-то подчеркивал, отмечал. И задумывался снова.

Я сидел, притихнув и почти не дыша. В этот самый момент — я сознавал это, чувствовал — решалась моя поэтическая судьба; шел как бы первый профессиональный экзамен. Ах, как я хотел его выдержать! И как я боялся — глядя на склоненное это лицо, вдруг ставшее отчужденным и властным — боялся увидеть там выражение скуки и разочарования, тень неловкого замешательства, небрежную, скептическую складку у губ!

Но нет — все, вроде бы, обошлось… Он, погодя, сказал мне, улыбаясь:

— Неплохо, да… В общем — неплохо! Есть, конечно, срывы, промахи, болтовня; я это все отметил. Там, где ниже уровня — прочерк. Но есть также, и добротные вещи, удавшиеся. Написанные образно, точно. Главное — точно! Вот, гляди.

Он захрустел страницами. Ударил по бумаге ногтями:

— Гляди, — сказал, — тут! И еще — тут. И это… Видишь, стоят крестики? Значит, годится. Давай так договоримся: все, что — с крестиками, ты перепишешь аккуратненько и принесешь мне. Думаю, кое — что удастся пристроить…

— Что ж, — проговорил я вздрогнувшим от счастья голосом, — спасибо.

— Ах, ну да что — спасибо! — ворчливо отмахнулся Казин, — при чем здесь — спасибо? Я, голубчик, делаю все это не из вежливости, не 'за спасибо' — отнюдь! В искусстве нет скидок на личные отношения. Вообще — ни на что… Было бы плохо — уж поверь: при всей моей доброте… Хоть ты и сын давнего друга… Нет, ты, безусловно, поэт! И в этом — то вся суть.

— А что вам больше всего понравилось? — поинтересовался я тогда, — больше всего?

— Н-ну, что? — поджал губы Казин. — Ну вот, хотя бы… — Он заглянул в рукопись. — Стихи о возвращении. Тут есть неплохие строчки. Например: 'Я с юностью бездомною прощаюсь. Я к суете столичной приобщаюсь. Я возвращаюсь! Словно конь стучу подковами; я странен москвичу. Кручу табак. Не замечаю луж. Сутуловат, размашист, неуклюж'.

И потом — подняв ко мне лицо:

— А ну-ка, прочти дальше сам, — предложил он. — Хочу послушать, как это звучит.

Он облокотился о стол, подпер пальцем висок. И я начал читать, вернее — подхватил, продолжил:

Медведица над позднею Москвой, возвышенного таинства полна. Ах, сколько раз, казалась мне она в горах Алдана — ложкой суповой! Слетает на ладонь апрельский снег. Снег, теплый снег. Реклам холодный свет. Шумит столица. Кружится столица. Так просто в этом сонме заблудиться…

Внезапно в дверь постучали. Наташа! — решил я, осекшись на полуслове. Только она одна и могла явиться ко мне в столь поздний час. И невольно губы мои расползлись в улыбке, расплылись…

* * *

Дверь распахнулась резко. И на пороге возникли две фигуры в синих форменных милицейских шинелях.

Гремя сапогами, милиционеры вошли в комнату. Один остался возле дверей, другой — постарше, в чине капитана — приблизился к нам и, козырнув, потребовал документы.

'Ну, вот и все, — дрогнул я. — Все кончено. — И поник тоскливо. — Добрались-таки, выследили… О, проклятая моя участь! Ну почему это должно было случиться именно — сегодня?!'

Вы читаете Таежный бродяга
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату