Медленно, хмуро, достал я и подал милиционеру мятое свое, замусоленное удостоверение. У меня в ту пору, был не настоящий паспорт, а временный (и, к тому же, просроченный), так называемый — 'вид на жительство' — в сущности, простая, сложенная вдвое картонка… Капитан повертел картонку в руках, осмотрел с вниманием. и спрятал в карман шинели.
— Живете, стало быть, без московской прописки, — заключил он, — нелегально. Да и вообще, документик — с изъяном.
Рослый, подтянутый, — в портупее, в густых усах он был внушителен; эдакий служитель долга, воплощение силы, идол режима! Потолковав со мной, он глянул на Казина… И сейчас же тот заторопился, привстал, нервно шаря в карманах.
— У меня с собой только членский билет Союза, — сказал он, — я, видите ли, писатель…
— Ладно. — Капитан небрежно щелкнул пальцами. — Давайте свой билет.
— Но в чем все-таки дело? — спросил фальцетом Казин, — я что-то не пойму…
— А вам понимать и не обязательно, — отозвался капитан. Глаза его сузились, угол рта пополз вбок. — Главное, чтобы мы понимали. Вот так. А мы зря не приходим!
И при этих его словах Казин сразу потускнел, осунулся. Лицо его посерело, подернулось пылью; на нем как бы проступила печать времени, печать многих прожитых лет…
Старый пролетарский поэт, он испытал на своем веку немало! Он видел, как утверждалась эта власть, как крепла система и зрел и ширился террор. Явственно видел, какие масштабы обрело все это с течением времени. Видел, как воцарялся страх на земле, как исчезали люди, пустели дома… Поразительное дело, — под волну сталинского террора в первую очередь попали пролетарские писатели, именно те, кто славил революцию и воспевал новую жизнь! Многолюдное, мощное объединение «Кузница» — то самое, в котором Казин состоял когда-то вместе с моим отцом — в тридцатые годы подверглось жесточайшей чистке и было истреблено почти полностью. Уцелело два — три человека, не больше. Василия Казина судьба уберегла, помиловала, он спасся каким — то чудом — но, конечно, остался травмированным навсегда. И то, что произошло сейчас, у меня на дому, мгновенно и жутко напомнило ему былое…
Хотя почему, собственно, — былое? Речь — то ведь идет здесь о начале пятидесятых годов; Сталин еще жил тогда (ему оставалось до смерти всего лишь несколько месяцев — но мы ведь не знали об этом!) Сталин жил еще, и дух эпохи был, по сути, прежним…
— Писатель, значит, — проговорил капитан, листая удостоверение Казина — небольшую, красную, тисненной кожи книжечку. — Так… Ну, а здесь. — Он кивнул в мою сторону. — У вас — что? Какие дела?
— Да в общем, никаких, — растерянно забормотал старик. — Зашел в гости — и все… Какие тут могут быть дела?
И глядя на него, я понял: теперь у нас и действительно дел уже не будет никаких. Он напуган. Он больше не поможет мне ничем.
Капитан вернул ему билет. Поднес руку к козырьку. Щелкнул каблуками. И круто поворотившись ко мне, сказал:
— Ну, а вам придется пройти со мной.
— Вы что же хотите, — спросил я, — арестовать меня, что ли?
— Там видно будет, — пожал плечами капитан, — разберемся. Проверим.
Он осмотрелся — окинул цепким, щупающим взглядом комнату.
— Кстати и здесь — в помещении — тоже надо проверить кое — что…
— А ордер на обыск у вас имеется? — быстро спросил я.
— Ишь, каков! — усмехнулся капитан. И подмигнул своему напарнику. — Разбирается в законах; стреляный волк…
И затем добавил — как бы играючись, шутя:
— Формального обыска мы делать вовсе и не собираемся — успокойся. Просто, хотим посмотреть… Вот, например, — интересно: что у тебя в столе?
— А что там может быть? — Я развел руками. — Не знаю… Да Господи, смотрите, пожалуйста!
И тут же я вспомнил, сообразил: в столе лежит мой нож. И меня всего словно бы обдало холодом. Я сказал — осторожно, вкрадчиво, с запинкой:
— Пожалуйста — о чем разговор! Но… Что вас, все же, интересует?
— Многое интересует, — веско произнес капитан. — Многое. Но если конкретно — некоторые острорежущие предметы…
Напарник его (толстогубый, веснушчатый, с сержантскими лычками на погонах) уже стоял, пригнувшись, возле стола; гремел ящиками, рылся в них, шуршал.
'Вот, сейчас, сейчас! — Я напряженно, с волнением следил за каждым его движением. — Сейчас он распрямится, вынет руку — и там блеснет финяк, тот самый 'острорежущий предмет'…
Я волновался не зря, не случайно. Дело в том, что финские ножи считаются — на основании уголовного кодекса — запрещенным 'холодным оружием'. Оружием, подлежащим официальной регистрации, наравне с огнестрельным. Тайное хранение его преследуется законом; за это обычно дают по суду до двух лет тюремного срока.
Мысль эта зигзагом прошла у меня в голове и тотчас же — заслоняя ее — всплыла из глубины другая:
'Но, черт возьми, как же они узнали? Кто им мог сообщить об этом — кто? Кто?'
И явилась третья, горестная и трезвая мысль: 'Кто же еще мог, кроме Наташи? О ноже, — о том, где он хранится, — знала ведь только она. Только она одна!'
Сержант, наконец, распрямился — извлек из ящика руку… Рука его была пуста.
Пуста! Это было непостижимо. Я посмотрел на раскрытую его ладонь, на корявые пальцы с темными панцирными ногтями — и словно бы облачко прошло по моему сознанию. На мгновение мне почудилось, что все это бред, галлюцинация. Нож есть, конечно, — он лежит в ладони! — но только я его почему-то не вижу…
В следующую секунду — той же самой рукой — сержант поскреб в затылке. Перекатил глаза в сторону начальника. И между ними произошел стремительный беззвучный диалог. Они изъяснялись глазами и знаками.
'Нет?' — спросил капитан, изгибая бровь. «Нет», — ответил сержант, помотав головой. 'А ты — уверен?' — прищурился капитан. — 'Ты хорошо искал?' — 'Так точно,' — заявил сержант, упрямо подняв подбородок, выпятив грудь. — 'Ошибки быть не может!'
— 'Ну, ладно', — кивнул капитан. И посвистал, топорща усы, вытянув губы. И задумчиво сдвинул фуражку на лоб. — 'Жалко, конечно… Но что ж поделаешь!' — Решительным жестом оправил он ремни портупеи, скрипнул револьверной кабурой. — 'Ничего, обойдемся и без этого!'
Он подступил ко мне вплотную и твердо взял меня за рукав.
— Теперь — пойдем, — сказал он, — прошу… И давай сразу договоримся: без фокусов! Я шуток не люблю!
Тон его был жесток, суров. Но лицо выражало недоумение; исчезновение ножа озадачило его, сбило с толку. Впрочем — так же, как и меня самого!
Меня, пожалуй, даже еще сильнее…
Мы вышли вместе с Казиным. На улице старик сразу отстал, свернул куда-то. И последнее, что я увидел — была исчезающая, тающая во мраке, согбенная его спина.
ДОПРОС
— Ну, так что, — сказал капитан, — как будем говорить? Начистоту, по душам, или — как? Может, хватит кривляться? Куда ты все-таки перепрятал нож?
— Я кривляться вовсе и не собираюсь, — возразил я гневно. — У меня все — чисто… Но ведь с вами нормально говорить невозможно, нельзя!
— Это почему же — невозможно? — спросил, посмеиваясь, капитан.
— Да потому что, вы все тут — как бараны…
Разговор этот происходил в шестнадцатом отделении милиции, в кабинете начальника опергруппы, Олега Михайловича Прудкова (так, уже по приходе в отделение, отрекомендовался мне капитан). Он помещался теперь за столом, в полумраке, а я — напротив, поодаль, на табуретке.
Я сидел там и корчился, облитый резким, слепящим светом лампы, направленной мне в лицо.
Картина эта была мне знакомая, давно уже надоевшая, опостылевшая до тошноты. Когда-то в молодости я сиживал так во многих местах — на Кавказе, на Дону, на Украине… В последний раз это было пять лет назад, в Конотопе, — захолустном украинском городке, — откуда как раз и начался долгий мой северный путь арестантских мытарств и последующих превращений; превращений, закончившихся нынешним приездом в столицу. И никак не думал я, не гадал, что все может повториться, вернуться снова… Однако — вернулось! Повторилось в точности, во всех деталях. И сознавать это было горше всего.
Горше всего! — ибо сам — то ведь я уже был не прежний…
Раньше я, в подобных обстоятельствах, никогда не терялся, твердо знал, что делать, и уверенно вел свою игру. Игра эта заключалась всегда в том, чтобы перехитрить, обмануть противника — того, кто сидит по другую сторону стола.
Для этого — в российской уголовной практике — имеется немало способов. Наиболее испытанный, надежный здесь — прием сугубо игровой, балаганный, скоморошеский. Но прежде, чем продолжить сюжет, может быть, есть смысл остановиться на минуту, и потолковать именно об этом? «Скоморошество» — явление истинно русское, национальное, коренное. И оттого, я думаю, познакомиться с ним будет вам интересно… Существует мнение, будто слово «скоморох» произошло от греческого «скоммрах», что означает: «смехотворец». Что ж, пожалуй. Не надо только путать причину со следствием. Литературное определение, возможно, и впрямь пришло из Византии. Но нас сейчас интересует суть вопроса. А суть заключается в самой природе смеха, — которому (так же, впрочем, как и слезам) учить народ не было надобности… Скоморошество — вообще говоря — типичное порождение средневековья. Нечто подобное легко обнаруживается в Германии (шпильманы) или, например, во Франции (труверы). Российский вариант, естественно, имеет свою специфику. Заключается она — прежде всего — в том, что России, в ту далекую пору, приходилось преодолевать многие чужеродные влияния. Монгольское иго длилось долго и оставило заметные следы! И вот, пытаясь их преодолеть, народное самосознание выработало особую категорию смеха. Смеха иронического, многопланового, лукавого — такого, где автор, якобы, развенчивает все. Глумится над самим собой, и, одновременно, — над властями. И не щадит также и окружающей публики, критикует местные традиции и нравы… Причем подается эта критика не в форме прямого осмеяния, а именно — лукаво, по-скоморошески. В сущности, это некая форма фольклорного шутовства. Скоморохи и являлись как раз странствующими шутами, балаганными лицедеями — полунищими, бездомными, вечно кочующими по проселкам и ярмаркам Руси.
И в этом смысле они были очень близки к другому деклассированному слою: я имею в виду бродячих мелких торговцев, коробейников, иначе именуемых 'офенями'.
Скоморохи и офени — родственники, кузены. Сближает их кочевая сущность ремесла, образ жизни… И есть еще одна любопытная деталь, роднящая их. Дело в том, что и те и другие сыграли в свое время весьма заметную роль в формировании психологии российского преступного мира.
Офени дали блатным основы тайного своего языка, 'офенского жаргона', выработанного нелегальной практикой — это ведь были первые в русской истории создатели 'черного рынка': беспошлинные торговцы, перекупщики краденного… И современный воровской жаргон потому — то и называется «феней» — от старого корня!
Скоморохи же — научили блатных ироническому притворству, лукавому лицедейству.
Наиболее отчетливо лицедейство это проявляется при столкновении с властями — в тех самых ситуациях, когда собеседники находятся по разную сторону стола…
Наука блатного скоморошества основана — так же, как и в средние века, — на простом расчете: 'плетью обуха не перешибешь'. С полицейской силой (а сила эта мощна!) лучше всего бороться хитростью. Поэтому на допросах нельзя — по правилам игры — выглядеть героем; нет, наоборот! Ты должен быть ничтожным, смешным, исполненным угодливой суетливости… Если тебя спрашивают о чем-то — говори как можно больше (только — не правду!), называй любые имена (разумеется, за исключением истинных!), если же тебя начинают