бить — падай, не дожидаясь второго удара. Вопи, закатывай глаза, размазывай по полу сопли и слезы, имитируй истерику и обморок, словом — играй!
Я знал эту науку неплохо; в былые годы она не раз меня выручала. Но сейчас я уже не мог, не в силах был вести старую игру. Я устал. Мне все надоело. Да к тому же и оснований для такой комедии теперь не было никаких…
— Вы — как бараны, — сказал я, — уперлись лбом в одно… И никак вас не своротишь… Где нож, да где нож? А откуда я знаю — где? Не знаю! Не имею ни малейшего понятия!
— Но все же, он — был? — стремительно спросил, подаваясь ко мне, Прудков, — хранился? В ящике стола — ведь так?
— А какое это имеет значение? — проговорил я, ссутулясь, стиснув руки в коленях. — Его же ведь нету! И вообще, почему вы на этом так настаиваете? Откуда у вас, черт побери, уверенность, что он действительно — был, что все это — точно?
— Ну, как же, — отозвался Прудков, — как же!
И шевельнувшись в полумраке, поднял руку — потрогал усы. — Поступили сигналы… От человека, близко тебя знающего.
— Так вы, значит, вербуете школьниц, — горько усмехнулся я, — детей.
— Почему детей? — удивился Прудков. Он искренне удивился; я уловил это сразу. — Каких детей?
— Ну, вообще… А разве это — не в ваших правилах?
— Что ж, иногда бывает, — рассеянно пробормотал он, пригибаясь и шурша бумагами, — бывает… Почему бы и нет? Устами младенцев — как известно — зачастую глаголет истина… Но в данном случае у нас имеются другие, более веские показания.
Он с шумом захлопнул какую-то папку, отодвинул ее, откинулся в кресле.
— Более веские! Показания человека проверенного, партийного.
— Ага, ну, теперь понятно, — сказал я, — речь идет, стало быть, о моем друге Ягудасе!
— А вот это уже неважно, — заявил капитан. — Кто бы он ни был, главное то, что он — достоин доверия… И знает о тебе все. Решительно все.
— Но все же донос его ложен, фальшив, — воскликнул я. — Да, да! Вы сами видите! И я вообще не пойму, чего вы хотите, чего ищите? Ведь если мой арест связан только с этим…
— Ну, не только — с этим, — густо проговорил Прудков, — не только. Если бы дело заключалось в одном этом ноже, — мы бы уж как-нибудь добились ордера на обыск! Но это, так сказать, дополнительный штришок. Хотя, конечно, штришок существенный. Он мог бы хорошо дополнить общую картину… Но, в сущности, картина и без того уже имеется — и весьма впечатляющая! Достойная кисти Репина.
— И что же там — на этой картине?
— Много, сказал он, — много чего. Ну, прежде всего, сама биография… Ты ведь по линии матери — кто? Белогвардеец! Внук казачьего генерала Денисова, который находится сейчас в эмиграции… В самом гнезде…
— Это уж не моя вина, — возразил я.
— Не перебивай! — Он резко — кулаком — ударил по столу. — Что это еще за манера? Ты, я вижу, распоясался. Споришь, дерзишь… Наверное, забыл, где находишься? Ну, так здесь тебя приведут в чувство, будь уверен! И пока я еще добрый — цени это.
— Ценю, — сказал я. — Но все же я хотел бы задать один вопрос…
— Вопросы задаю здесь я! — тихо, проникновенно, сказал капитан. — Твое дело — отвечать, когда спрашивают. И отвечать толково, ясно? Вот так. Надеюсь, понятно? Тогда продолжим. Итак — биография…
Он оперся о стол локтями, сложил кисти рук и начал перечислять — поочередно загибая пальцы.
— Белогвардейская родня — раз. Уголовное прошлое — два. Мы запросили Центральный тюремный архив и знаем теперь всю подноготную… Ты ведь кто? Майданник, поездной грабитель. И к тому же, рецидивист. Неоднократно судимый — это три… Вот, таков общий фон! Ну и на этом фоне — твое последнее деяние. Вместо того, чтобы после лагеря прибыть, как положено, на место поселения, ты что сделал? Скрылся, бежал. И затем появился в Москве — в режимном городе — нелегально, без прописки. Таким образом, ты нарушил сразу два пункта в существующем законодательстве. Сразу два!
Прудков помолчал с минуту — посапывая и раздувая усы — и потом раздельно, медленно:
— Ты спрашивал, чего мы, дескать, хотим? Так вот, мы хотим точно знать: зачем ты сюда приехал? С какой именно целью? Кого из старой своей кодлы успел разыскать? Какие гастроли здесь намечаешь?
— Я вам с самого начала уже объяснил, — устало проговорил я, — объяснил все: с какой целью и зачем… Но вы же не верите. То вам нож подавай, то еще что-нибудь…
— Мы хотим знать правду, — грозно возвысил голос Прудков. — Правду! Только ее! Во всех деталях! Вот так. А эти фокусы, разговорчики о поэзии — это все ты прибереги для других дураков.
— А для таких, как вы, что же конкретно, нужно?
— Ну, знаешь, ты мне надоел, — сказал капитан. И поднялся, громыхнув креслом. И я невольно сжался, притих, ожидая расправы, уже сожалея, что — обнаглел, переборщил, забыл науку…
— Ты у нас все равно — заговоришь! — капитан потянулся к звонку. — Все равно! — И сильно, зло, надавил пальцем кнопку. — Росколешься, как грецкий орех… Поэт! Таких поэтов мы видали.
И когда за моей спиной растворилась дверь и четко грохнули каблуки конвоя, — он коротко приказал:
— В камеру!
БОГ ЛЮБИТ ТРОИЦУ
Мне не хотелось возвращаться к проклятому прошлому, вспоминать старые навыки, но — что ж поделаешь? — пришлось.
Как только я переступил порог камеры, меня окружила знакомая атмосфера, ударила в ноздри тяжкая вонь параши. Глазам моим предстали фигуры, ютящиеся на нарах (камера была большая), и я увидел, что здесь — как и всюду — они делятся по мастям; у входа располагаются фрайера, а под окошком — урки. И я сразу пошел туда, к блатным! Пошел, не раздумывая, подчиняясь инстинкту — неспешно, вразвалочку, по-хозяйски оглядывая камеру и выбирая лучшее место. Я держался теперь так, как и подобает истинному босяку, блатному аристократу, для которого воля — случай, а 'тюрьма — это дом родной'.
Да ведь, если вдуматься, так оно и было. Я прожил на воле мало, до смешного мало. И ничего — из того, что начал и задумал — не осуществил, не сделал, не довел до конца… Я ничего не добился! Судьба все время вела меня по каким-то своим спиральным маршрутам, по кругам, в эпицентре которых маячил этот самый дом, 'казенный дом с решеточками ржавыми'. Только он один! И уходя от него, я, в сущности, — не уходил никуда. Все время кружил на одном месте. Был как бы прикован к нему постоянно; нас связывали слишком прочные узы… Неразрывные и незримые, они являлись единственной реальностью, а все остальное было самообманом, блефом, миражем. Вот с такими, примерно, мыслями, обосновался я в камере, заняв уютное местечко под окошком, среди блатных. Их тут было четверо — все здешние, московские, «домашние»… Я представился, как ростовский гастролер, недавно только освободившийся и случайно заехавший, «залетевший» из Сибири. И «подзасекшийся» на пустяке. Мы разговорились. И очень быстро нашлись у нас общие знакомые. Имена Соломы, Девки, Левки-Жида здесь, оказывается, были хорошо известны. Слышали урки также и о событиях на пятьсот третьей стройке (о провале восстания и о массовых расстрелах), и когда я заявил, что освободился как раз оттуда, — а до того был на Колыме — они посмотрели на меня с уважением.
— Эх, жалко, — воскликнул один из них, шепелявый, щуплый, по кличке Пупок. — Жалко, тебя здесь раньше не было! Тут у нас сидел один, тоже — оттуда, с пятьсот третьей… Его прямо перед тобой увели… Ну, прямо — вчера утречком.
— Жалко? — повторил я с едкой, медленной, длинной улыбочкой. — Вот как! Это ты, что же, голубок, хотел бы, чтоб меня не сегодня повязали, а вчера? Или еще раньше? Или, может, — вовсе не выпускали бы, а?
— Да нет, ну что ты, — заерзал, сконфузившись, Пупок, — я не к тому…
Получилось как-то неловко, нехорошо — и друзья теперь взирали на него с осуждением. И видя это, он спешил оправдаться, торопился, нервничал, сыпал словами.
— Ты не понял. Я это — так, вообще… Ну, просто, был человек. Может, ты знаешь, может, тоже твой корешок?
— А — кто? — поинтересовался я небрежно.
Он назвал совершенно незнакомое мне имя. И я подумал тотчас же: 'Хорошо все-таки, что мы с этим типом не встретились! Возможно, он видел меня, возможно, слышал — и знает, что я уже не блатной, что я завязал, выбыл из закона… Мы бы разговорились, и… Нет, такие встречи сейчас — не с руки!'
И неторопливо разминая папироску, я сказал:
— Такого не знаю. Даже и не слыхивал… Но, ребята, хочу вас, на всякий случай, предупредить. На пятьсот третьей стройке — так же, впрочем, как и на Колыме, и в других полярных лагерях, — было много ссученных. Там у нас шла с ними настоящая война. И она продолжается. И вы не забывайте об этом. Помните каждую минуту — если вы, конечно, чистопородные… Сучья война продолжается! И вот почему к северянам надо относиться вообще осторожненько, с оглядкой. Всех на веру принимать нельзя. Никак нельзя!
Я прикурил от огня, поднесенного Пупком. И строго посмотрел на ребят. И по их глазам, по выражению их лиц, понял мгновенно и безошибочно: они уже смирные, ручные. И эта камера — моя!
На следующий день — перед отбоем — загремел дверной замок. И надзиратель, заглянув в камеру, позвал меня:
— На выход!
Я сказал со вздохом, натягивая пиджак:
— На допрос. Ясное дело! Нынче они мне — я чувствую — устроят веселую жизнь.
— Держись, старик, — мигнул мне Пупок, — ничего… Как-нибудь… Где наша не пропадала!?
И кто-то добавил — сочувственно и шутливо:
— Ни пуха тебе, ни хера!
Я понимал, идя к Прудкову: предварительное знакомство наше окончено, и вежливые разговоры — тоже. И теперь капитан начнет выбивать из меня, выколачивать ту самую «правду», которую он ищет. А так как я не смогу ее дать, — он прибегнет к испытанным приемам. И так как я все-таки не дам ему искомого — он употребит все свое умение… И что от меня, в результате, останется? Действительно — ни пуха, ни хера.
Но я, тем не менее, знал уже, как себя вести и что мне делать. Я ведь снова стал прежним. Я снова стал прежним!
И войдя в полутемный, сумрачный кабинет следователя, я с ходу — с порога — начал ерничать, кривляться; мне нужно было задать тон, создать подходящую атмосферу.