— Бонжур, гражданин начальничек, — объявил я, — как спалось? Мне, например — плохо. Я же понимаю, зачем вы меня вызываете. Но предупреждаю сразу бейте не сильно! У меня от битья выпадает кишка… Я только ласку принимаю, только ласку! Мне ее с детства не хватало. Моя несчастная, бедная, глупая мать…
И тут я увидел мою мать.
Она сидела сбоку от стола — у стенки — в каком — то тигровом плаще, с огромной лакированной сумкой на коленях. Рядом с ней помещался незнакомый мне военный, в полковничьих погонах. Оба они поворотились теперь ко мне. И во взгляде матери я уловил изумление.
Капитан Прудков — он стоял в глубине комнаты, покуривая и теребя усы, — сказал, прерывая мою тираду:
— Бонжур, бонжур! Настроение, я вижу, переменилось. Что ж, это неплохо. Тем более, что и обстоятельства тоже несколько меняются…
Мать поднялась медленно — шагнула мне навстречу. Лицо ее задрожало, губы поджались, кривясь. Сейчас же полковник, вскочив со стула, проговорил — учтиво тронув ее за локоть:
— Успокойтесь, прошу вас! Все ведь уже улажено. Остались небольшие формальности — они не займут много времени. Я сам за всем прослежу. Можете так и передать Никульшину.
Затем он подошел к Прудкову — о чем-то быстро, коротко потолковал с ним. И удалился, поскрипывая сапогами.
— Ну, здравствуй, непутевый, — сказала мне мать.
— Здравствуй, — сказал я. — Вот не ожидал!
— Ты какой-то странный сегодня. — Она внимательно оглядела меня, — что с тобой?
— Тут поневоле будешь странным, — проворчал я, пожимая плечами. — Еще бы! Схватили, кинули в камеру. Мотают новый срок…
— Больше уже — не мотают, — сказала мать. И всхлипнула, уронив на плечи мне руки. — С этим кончено… С этим кончено… Ты — свободен.
— Свободен?
— Да, да!
— Так чего же ты плачешь?
Я сказал это хрипло, с перехваченным горлом. И почувствовал вдруг, что у меня самого как-то странно защипало в глазах… Ах, никакой я был не прежний! Разве так бы я реагировал в былые годы? Что-то явственно изменилось во мне за последнее время, изменилось необратимо. Потеплело, отмякло, оттаяло… А может, я просто — ослаб?
— Ты думаешь, это все было — легко? — сказала мать, улыбаясь сквозь слезы. — Сколько пришлось волноваться, звонить!..
В этот момент Прудков сказал — деликатно кашлянув за нашими спинами:
— Разрешите…
И потом, когда я обернулся:
— Значит, так. Дело ваше приостановлено. (Теперь он говорил со мной — на 'вы'). — Вы свободны… Но! — Он поднял палец. — Есть одно «но». По решению выездной сессии железнодорожного трибунапа в Конотопе, в 1947 году, вы были приговорены к шести годам лишения свободы с последующей трехлетней ссылкой… Так вот, теперь вам надлежит немедленно выехать отсюда и возвратиться к месту поселения, в Абакан, в Хакасскую автономную область. У нас имеется специальное указание прокуратуры… Дело ваше приостановлено — но полностью не закрыто. Имейте это в виду! При повторном нарушении ему будет дан законный ход. И тогда уже вас не спасут никакие протекции и связи. Сейчас вам предоставлен как бы последний шанс — так постарайтесь им правильно воспользоваться… Вот так. Надеюсь, все понятно?
— Понятно, — сказал я, — чего уж там…
— Подойдите-ка.
Я подошел — и он вручил мне какую-то бумагу. Это был печатный бланк, на котором значилось: 'Я, нижеподписавшийся, (такой-то) обязуюсь покинуть пределы города Москва в течении двадцати четырех часов'.
— Ознакомьтесь с текстом, — сказал Прудков, — и распишитесь. И учтите: этот документ обретает силу и вступает в действие с того момента, когда проставляется подпись.
Рука моя, с зажатым в ней пером, невольно дрогнула при этих словах. И подпись получилась неуверенная, какая-то жалкая.
— И еще учтите, — добавил капитан, пряча бумагу в стол. — Нарушение данного обязательства расценивается, как уголовный факт. Таким образом, вы — если рискнете на это — к предыдущим двум пунктам добавите новый… А три — это уже круглая сумма! Это весомо! — Он усмехнулся в усы. — Закон — наш Бог. А Бог, как известно, любит троицу.
ПОСЛЕДНЯЯ НОЧЬ
— Послушай, что же произошло? — спросил я, когда мы вышли на улицу.
— Это долго рассказывать, — сказала она. — Но, в общем, спасибо Казину; он позвонил мне сразу, в тот же вечер… Все началось — с него…
— Казин? — воскликнул я, — вот как! Ну, молодец, старичок. — И тут же я устыдился, раскаялся, вспомнив о былых своих сомнениях. — Не подвел все-таки, не предал… Он показался мне тогда каким-то очень уж перепуганным.
— Нет, нет, он сделал все, что мог, — сказала мать. — Перепуганным, может, он и был… Даже наверняка — был! Но тем не менее… Позвонил мне. И моментально — еще одному писателю, когда-то тот работал в органах, а теперь — известный прозаик, лауреат. А потом они оба связались с Никульшиным.
— А кто этот Никульшин?
— Есть такой прокурор, — пояснила мать, — человек заслуженный, орденоносец, вообще — с большими связями. — Она коротко передохнула, поправила прическу. — Никулыпин долго со мной разговаривал… Между прочим, он обронил одну странную фразу. 'Раньше, — сказал он — я вряд ли бы смог помочь в таком деле. Теперь — немного легче.' Не знаю, что он имел в виду. Но, как видишь, помог! Я еще и сегодня утром у него была, плакала там… Ну почему с тобой вечно что-нибудь происходит?
— Не знаю, — пробормотал я, — так все как-то складывается по-идиотски… А эта нынешняя история вообще какая — то странная. Взять хотя бы случай с ножом! Понимаешь, был у меня финский нож. И они об этот как-то узнали. Но потом, когда пришли с обыском — финяк исчез, испарился… И тут уже я сам ничего не пойму… Не найду объяснения, не могу отыскать!
— Так чего искать, — сказала мать, — чего искать-то? Твой нож — который был в столе — взяла я.
— Ты? — изумился я. — Когда?
— В тот самый день, когда я прибиралась, — готовилась к приходу Казина.
— Почему ж ты мне сразу не сказала?
— А какой смысл? — Она подняла брови. — Ты бы ведь потребовал его обратно — я же тебя знаю… А так — я решила — будет лучше. На всякий случай! И, как видишь, оказалась права.
И она умолкла, сморкаясь и комкая платок. И потом:
— Ты вот все критикуешь меня, — сказала с надрывом, — ругаешь. Дескать я — плохая мать… Я ведь знаю, как ты ко мне относишься! Может я, как мать, и действительно не идеал, не ангел. Ах, я слабая женщина. Но с другой стороны, и ты сам — как сын — тоже не подарочек!
— Да уж ясное дело, — покивал я усмешливо. — Чего там. Мы с тобой два таких монстра, хоть на выставку нас — за деньги показывать…
— Да, да, ты не смейся! Что я с тобой — всю жизнь свою вижу? Что имею? Одни только неприятности. То передачи тебе в тюрьму носи, то бегай по людям — интригуй, выручай тебя… И к тому же ты все время хитришь. Никогда не говоришь мне правду.
— Вот уж нет, — возразил я, — здесь ты малость переборщила. Хитрить — не в моем характере.
— Ах, оставь! — Она махнула платочком. И спрятала его в лакированную свою сумку, звонко щелкнув замком. — Оставь, пожалуйста. Вспомни наш первый разговор! Я тогда сразу спросила: как у тебя с документами, — все ли в порядке? И скажи ты правду, я бы тут же придумала что-нибудь… Помогла бы… А ты? Что ты тогда ответил?
— Ну, понимаешь, — начал я невнятно и сбивчиво, — тогда я не мог, не хотел — при Ягудасе.
— Да и с ним тоже, — сказала она. Я тебя заранее предупреждала: будь осторожен! Опасайся его! Не связывайся вообще с этой семьей. И тут я как в воду глядела! Ты знаешь, что был арестован — по его доносу?
— Догадываюсь.
— Чего догадываться-то? Все точно! Никульшин мне объяснил.
— Ему известны все подробности?
— Наверное, — повела она плечом. — Естественно… На то он и прокурор! Он, между прочим, все время интересовался одной деталью: как, каким образом мог Ягудас проникнуть в твою комнату? Деталька эта — по словам Никульшина — весьма любопытна. Она открывает для нас возможность создать теперь дело против Ягудаса. Как сказал Никульшин, — 'возбудить встречный иск'.
Мы шли, беседуя, по направлению к дому (милиция находилась неподалеку от меня — на соседней улице). Было уже поздно, и небо занавесилось мглою — беззвездною и белесой — и пахло сыро и зябко, и на тротуаре лежали жидкие желтые пятна от уличных фонарей.
— Но… Что же мы, конкретно, можем ему предъявить? — спросил я задумчиво. И остановился — как раз под фонарем, в середине светового пятна. — В чем мы можем его обвинять?
— Прежде всего — в злонамеренной клевете, — сказала мать. — Ножа — то ведь нет! А Ягудас в своем доносе ссылается именно на это. Причем он дважды подчеркивает — обрати внимание, дважды! — что нож лежал в столе, в правом ящике, рядом с какой-то книгой в синем переплете… Как он мог все это знать? Откуда он почерпнул эти сведения? Такая детальность, такая сугубая осведомленность, — по мнению Никульшина — оборачивается против самого доносчика. Он что, имел отдельный ключ? или — отмычку? И рылся в комнате тайно, когда тебя не было? Но ведь если это так, он сам действовал противозаконно, как уголовник.
Мать говорила это, захлебываясь волнением. Я заглянул ей в лицо. Облитое фонарем, оно было видно отчетливо — и я разглядел там какие — то очень уж жесткие черточки. Она была озлоблена. Она жаждала мести! В общем-то, я и сам, по идее, жаждал того же… Но что же я мог в данном случае поделать? Я ведь знал: кто в действительности проникал ко мне. Отчетливо понимал: как и откуда мог почерпнуть эти сведения Ягудас… Я понимал все! И не было у меня ни сил, ни желания сейчас поддерживать мать. Я не хотел касаться этой темы, задевать ее имя… Старый подонок не назвал его, не упомянул в доносе. Почему же я теперь должен это делать — быть хуже его?
И хотя мать упрекала меня в хитрости (упрекала беспричинно, неправедно!), и выслушивать это было обидно, я все-таки начал сейчас немножко хитрить.
— Знаешь, — сказал я, — это все уже позади. Ты меня выручила — спасибо тебе! Но стоит ли портить оставшееся? Сколько мне осталось жить в Москве? — последние сутки!
— Срок истекает завтра, в одиннадцать вечера, — кивнула, нахмурившись, мать, — и, я думаю, — тебе не стоит рисковать…
— Это бесспорно, — сказал я, — о чем речь! Да и вообще, если бы даже обстоятельства сейчас и изменились в корне — я все равно бы уже не остался в Москве. Не смог бы… Нет,