— Откуда ты это все знаешь?
— Мы, брат, здесь многое знаем! — сказал, сощурив глаз, Юра. — У меня есть друзья — журналисты, из «Правды», из «Известий», они иногда рассказывают интересные вещи… Журналисты — народ пронырливый. Да, кстати! — спохватился он, что-то вспомнив и начав торопливо шарить в карманах. — В связи с тобой… Где-то в Сибири, на Ангаре, работает журналистом один парень. В общем, способный, недавно окончивший Литинститут. Так вот, есть к нему письмо. В письме этом речь идет о тебе! Написал его…
— Кто?
— Гриша Поженян. Поэт. Общий наш друг.
— А-а-а, — вспомнил я, — это тот одессит, которого я у тебя встречал! Такой с усиками, слегка приблатненный.
— Вот именно, — усмехнулся Юра. — Но поэт он хороший. И к тебе тоже хорошо относится. И дает в письме самые лестные рекомендации. И он просил передать тебе это письмецо. Поступай с ним, как хочешь, как сочтешь нужным! Хочешь — отправь по почте, хочешь — явись по адресу сам… Во всяком случае, в Сибири у тебя — считай — уже есть зацепочка!
Юра говорил и одновременно шарил в карманах, искал письмо… В конце концов нашел. Сунул мне в руку плотный конверт. Я взял его, И вдруг рука моя дрогнула, ослабла.
Я смотрел в этот момент не на конверт, а поверх его, в окно буфета. Там, за окном, — мне внезапно почудилось — мелькнул силуэт Наташи…
И забыв обо всем, я скомкал письмо; не глядя, сунул куда — то в карман. И бросился к выходу, задевая столики, расшвыривая встречных.
Я выбежал на перрон и встал, озираясь. Вокзал гремел; он был насыщен звуками и движением. Ночная мгла не лежала здесь плотно, а рвалась и зыбилась, перемежаемая вспышками света, отблесками множества огней. И в этих огнях текли и крутились людские толпы. Они текли мимо меня, и я разглядывал их жадно и пристально. И искал в этом скопище одну только фигуру — одно лицо — с черной челочкой, чуть вздернутым носом и завитком над ухом, и переброшенной через плечо косой… Искал и не находил его. И понял, постояв у дверей буфета: Наташи нет. И не было. И не будет! Она уже не придет! И еще я понял — отчетливо, с мучительной ясностью: весь этот день, пока я ходил, улаживал дела, улыбался и выпивал, — я в действительности жил только ею одной, был как бы болен ею. Я постоянно помнил о ней и хотел ее, и ждал. Ждал — несмотря ни на что, забыв обо всех моих обидах, наивно веря в случайность, в счастливый возврат…
Может быть — позвонить? — мелькнула отчаянная мысль. — Но куда? Куда? Дома ее ведь нет, она у родственников вместе с отцом. Да и как теперь звонить — после всего, что было сказано!
— Голову — по пуговицам! — услышал я вдруг. И обернулся на этот голос. И увидел знакомого алкоголика со скошенной челюстью. Он втолковывал старый этот анекдот какому-то новому клиенту. По пуговицам… Ты понял? Так и поставили… А что поделаешь? В этом — вся наша жизнь.
— Старик, что случилось? — спросил, выходя из дверей, Юра. — У тебя такой вид…
— Ничего. — Я зажмурился, прикрыл глаза ладонью. — Ничего, сейчас пройдет. Эх, Юрка, ты не понимаешь!
— Н-да, признаться, — пробормотал он, — но все-таки… Извини… До отхода поезда осталось три минуты. А вот как раз и Елизавета Владимировна спешит — тоже беспокоится.
— Я уж решила было, ты захотел остаться, — сказала мать, приближаясь и озабоченно, с тревогой, глядя на меня. — Передумал ехать…
— Не беспокойся — уеду, — проговорил я хрипло. — Хотя, конечно, это нелегко. Послушай, а Наташа тебе, случайно, не звонила?
— Н-нет. А что?
— Да так, просто… А скажи-ка… У нее есть какие-то родственники — ты их не знаешь? Может быть — телефон?..
— Что-о? — протянула она. И сразу лицо ее напряглось; по нему прошло отражение какой-то сумрачной мысли. — Ты с ней, что ли, захотел снова повидаться? С этой… С этой…
Она запнулась, не справляясь с дыханием, подыскивая нужное слово. Но продолжить не смогла, ее заглушил тяжелый, гулкий удар гонга.
И тотчас же над нами, над толпой, над сутолокой света и мглы раскатился голос репродуктора, объявляющий отправление Иркутского экспресса.
Часть 3 ТРЕТЬЯ ПОПЫТКА
Папиросы. Диккенс. Крепкий чай.
Тишина. А за окном ненастье.
В форточку, распахнутую настежь,
хлопья залетают невзначай.
Снег валит!
И вдруг, сквозь свет лиловый,
возникает город тополевый…
Много лет прошло,
а вот — поди же —
до сих пор я мост иркутский вижу…
НА ВОСТОК
От Москвы до Красноярска — трое суток езды. И все это время я провел, валяясь на полке плацкартного вагона (слезая с нее разве что — поесть, и еще — за нуждою). В Москве я пробыл всего лишь полтора месяца, но устал от нее, признаться, так, как порою не уставал даже на севере, в лагерях… И сейчас я отсыпался, отлеживался, помаленьку приходил в себя.
О Наташе я вовсе старался не думать… Старался не думать… Старался не думать — изо всех своих сил! Здесь мне помогали собственные стихи (я перебирал их, перечитывал заново, обдумывал казинские пометки). И еще — книги.
Литературы я захватил с собою немало (сознавал, чувствовал, что отныне мне без нее не обойтись!) Домашняя наша библиотека, каким-то чудом сохранившаяся после отца, была внушительна. В ней имелись, между прочим, первые переводы джойсовского «Улисса», почти весь Пруст, Дос-Пассоо, Фолкнер, Уолдо Френк, которых переводили у нас в двадцатых годах охотно и во множестве. Я отобрал из этих книг кое-что. И прихватил моего любимого Диккенса, а также советских авторов, — современных мне, молодых. Среди них имелся и роман Юрия Трифонова 'Студенты'.
Юра преподнес мне этот роман сразу, при первой же встрече. Но тогда — под обвалом сложностей и хлопот — читать его было недосуг. Слишком уж был я замотан, напряжен… И вот наконец-то — вспомнил о нем! И лежа на тряской полке, под переборы колес, я не спеша раскрыл Юрину книгу, углубился в нее.
Что ж, я сразу отметил стилевые находки, оценил изобразительность, образность. Тут было немало деталей зримых и запоминающихся. Например: облитый солнцем и от того — словно бы натертый мелом асфальт. Например: грифельное небо над вечерней Москвой. Такой вот особый, дымчатый, лиловато-серый (именно — грифельный!) цвет придают городским небесам электрические огни… Я не замечал этого раньше — и теперь порадовался меткости наблюдения.
Но было здесь также и кое-что иное, такое, с чем я не мог согласиться. Что повергало меня в смущение. Это прежде всего — общий дух повествования, атмосфера, царящая в романе. Автор использовал — весьма наивно, с какой-то простодушной добросовестностью — некоторые агитпроповские идеи. Он во многом шел по схеме стандартного соцреализма. И эта схема, жесткий этот костяк — отчетливо прощупывался, проступал сквозь ткань романа. Читалась книга с интересом, но возвращаться к ней, перечитывать ее заново — как-то не хотелось… Забегая вперед, замечу, что и сам Юра тоже никогда уже больше не возвращался к данной схеме. Вообще после нашумевшей этой книги он вдруг замолчал — и надолго! Став лауреатом, он не развивал успех, не пришпоривал фортуну — нет, наоборот. Перестал печататься. Замкнулся в себе. Ушел в искания… И так продолжалось пять лет. И когда мы встретились с ним снова — после длительного перерыва — это был уже совсем другой, новый писатель, ни в чем не схожий с наивным автором «Студентов». (Впоследствии придет даже момент, когда он откажется от этой книги, публично отречется от нее. Вот этого я бы делать не стал. Зачем? Что было — то было. От прошлого все равно никуда не уйдешь.) Первый юрин опыт, этот его зыбкий шаг — он ведь, в сущности, был не случаен; в нем явственно отразилось время. Отразилось так же, как и во многих других обстоятельствах, как, например, и в моей — сумбурной и сумрачной — личной судьбе.
Время гнуло нас, пригибало к земле. И трудно, очень трудно было тогда разобраться в жизни и в себе. Мы оба с ним метались в исканиях. Конечно, каждый по-своему. И нашли себя не сразу. У него это случилось после успеха и произошло в тиши. Ну а мне с самого начала выпала другая карта — крестовая масть.
Крестовая масть; казенный дом и дальние дороги… Бродяжья тоска и вечная бездомность… О, черт возьми, за что это — мне? И до каких же это пор? Тут действительно можно затосковать.
Но что ж поделаешь? — вот и опять я оказался в проигрыше. Очутился за бортом… И снова меня несло куда-то в глушь, на Восток, в неизвестность.
Я ехал в ссылку — и маялся, и не знал: какие новые бедствия мне уготованы? В том, что бедствия — будут, я ни на миг не сомневался. И ничего другого, в общем-то, и не ждал.
Да ничего другого впереди и не было. А позади… Там остались рухнувшие надежды, осталась Наташа — но о ней я старался теперь вовсе не думать!
Поезд подошел к Красноярску вечером, в сумерках. За синими окнами затеплились, промелькнули, струясь, огни предместья. (Того самого, где я — помните? — когда-то провел свою первую ночь на свободе.) В вагоне началась обычная суматоха. Загомонили, суетясь, пассажиры. Пришел проводник — раздавать билеты и собирать плату за постели.
Роясь в карманах — в поисках мелочи — я вдруг нащупал смятый, скомканный конверт.
Это было письмо, врученное мне Юрой в Москве, на вокзале. Я спрятал его впопыхах, а потом забыл о нем, запамятовал… И теперь — с любопытством разглядывал его.
Адресовано оно было некоему Владимиру Шарору, проживающему в Иркутске. Автор письма — Поженян — просил посодействовать молодому, начинающему (московскому!) поэту… Тогда, на вокзале, Юра сказал мне: 'Хочешь, отправь по почте, хочешь — явись по адресу сам. Во всяком случае, в Сибири у тебя, считай, уже есть зацепочка'.
И тотчас же я подумал:
'А что? Может, и в самом деле, стоит — явиться по адресу? Это ведь и вправду «зацепочка». А если уж зацепляться — то по-деловому, по-настоящему… Попытаюсь еще раз — рискну! Вдруг там-то все и получится? Тем более, что и поезд идет туда же, по адресу, прямо в Иркутск!'
Проводник еще не ушел — сгребал с полок постельное белье… Я сказал, вертя в пальцах письмо:
— Послушай, браток. Мне вообще-то слезать надо было здесь, но я передумал. Хочу — до Иркутска… Теперь — как быть с билетом? Научи! Деньги есть.
— Научить можно… — Проводник задумчиво поскреб шерсть на подбородке. — О чем разговор? Побудешь у меня, в служебном купе — и все дела! Ну, конечно, подбросишь сколько-