— Так он всегда на работе.
— А приходит поздно?
— Кто?
— Ну, папа… С работы поздно приходит?
— Да по-всякому. Не знаю. Я его больше по утрам вижу.
— Саня! Сиди нормально, не ерзай! По утрам, говоришь… А может, он и вовсе не приходит?
— Как так — не приходит?
— Ну, по ночам… Задерживается где-нибудь… Занят, работы много — ясное дело!
— Откуда я, мам, знаю? Работы вообще много — это он сам говорил… Глянь-ка, глянь, что это вон там? Аскиз? Ну, да. Какой широкий!..
— Ах, да помолчи ради Бога! Не видел Аскиза, что ли?
Мальчишка возится у окна, он изнывает от восторга. И вовсе не глядит на мать. А та, закутавшись в платок, думает о чем-то своем. И по лицу ее, перемежаясь, скользят пятна света и тени, и оно, поочередно, то блекнет, тускнеет, то вновь высвечивается, тронутое солнцем.
Она сидит отрешенная, задумчивая, и не замечает, что давно уже — весь автобус — примолкнув, с жадностью вслушивается в тихую их беседу.
— А почему ты, мам, редко приезжаешь?
— Так ты же, Санечка, знаешь. Не имею времени… Учусь…
— Ага. Знаю. Еще тогда папка кричал: учить надо! Учить! А после я подсмотрел… Ты чего это, мам?
— Ничего. Так… Соринка в глаз попала… Зачем же ты подглядываешь за взрослыми? Нехорошо.
Она отворачивается резко. И потом:
— Смотри, Саня, Аскиз! Вот какой широкий… Автобус, гудя, проносится над речным откосом, разворачивается круто — и въезжает в предместье районного городка.
Последний ухаб. Ликующий вопль:
— Мамка, слазим!
Метнувшись, застывают на полу косые солнечные брызги. И она уходит, эта женщина — уцепив мальчонку, прикрыв синеватыми веками глаза.
Она выходит первой из автобуса. И возникает тишина. И тишину раскалывает голос:
— Вот оно как бывает!
Это говорит сторож сельпо. Голос у него неопрятный, с ленивой усмешечкой. Он встает, разминаясь. Скребет пальцем бороду, в которой запутался зеленый табачный мусор. Затем протискивается сквозь толпу — и мимоходом хлопает по узкой Филиной спине:
— То грешат, то потом каются… Действительно… Как это ты говоришь? Подлое сословие! Вот уж, точно. Вот уж — да!
Но Филя неожиданно отворачивается.
— Уйди, — слабо просит он, — уйди! — (Он ведь тоже слышал дорожный этот разговор и, пожалуй, — отчетливее всех прочих.) — Я разве — про нее?.. Я совсем о другом… И не трожь меня, не касайся!
Болезненный и слепой, он тонко чувствовал музыку; бережно, осторожно поднимает он с пола баян. Кряхтя, набрасывает на плечо ремень футляра.
— Тебе, Филя, подсобить может, помочь? — торопливо предлагает Кешка. Но тот молчит. И так и уходит, не сказав более ни слова.
И только отойдя, в стороне, внезапно и звонко трогает лады баяна.
И тогда, подбоченясь, подступает к сторожу грузная, грудастая, пожилая женщина.
— Ах, ты идол, — гремит она, — да как ты можешь?! — Она надвигается на мужика — загораживает ему дорогу. Гневно трясет щеками. — Кто не грешит? Все грешат! И не в том дело… Ить это — жизнь… Сердце, идол, сердце надо иметь!
И долго и далеко — над субботним солнечным городком — звучит баян, исполненный тихой грусти, раздумья и удивления.
СПИРТНОЙ СОЛИТЕР
Приятель мой Пашка женился — и ушел из бригады. Перебрался на жительство в село.
Он веселый был, Пашка, озорной и слегка приблатненный — как все одесситы. И хорошо, душевно играл на гитаре. И знал множество старых босяцких песен. Теперь гитары не стало… И в бригаде жалели, что он ушел. И немного завидовали ему. Все ведь мы были тут — бобыли, бродяги, перекати-поле. И жили неуютно, и тосковали по семейному теплу. Однако тоска эта была тайная, ее никто не выказывал! Наоборот, все наперебой бравировали свободой, холостяцкой своей независимостью… И Костя Протасов (бывший сельский бандит, а теперь — такой же, как я, ссыльный) сказал, посмеиваясь:
— Повезло, конечно, дураку. Поперло. Присосался к наваристой бабе… Но только это ненадолго! Он потом поймет, что такое свобода. Он еще вернется, сбежит, — вот попомните мои слова!
Предсказание это, в общем, сбылось; впоследствии Пашка и впрямь — вернулся. Но по причинам совсем иным. И речь о них впереди… А пока что, соскучившись, я решил навестить приятеля и посмотреть: каково оно в натуре — семейное счастье?
Пашка вошел «примаком» — на правах зятя — в крепкую, зажиточную, кержацкую семью. Усадьба здесь была большая, дом окружал густой черемуховый сад. В этом саду он и встретил меня, и сразу повел показывать хозяйство.
— Вот здесь у нас свинарник, — объяснял он, — а тут — видишь — куры.
Внезапно и резко — носком сапога — он поддел пробегающую курицу. Та заметалась, вопя и роняя перья. Возник птичий переполох. Пашка ухмыльнулся и двинулся дальше — к коровнику. Мимоходом подобрал валяющийся в траве топор. И несколько раз — непонятно, зачем, — с силою грохнул обухом в стенку сарая… Я сказал, удивясь:
— Эй, ты что делаешь?
— Создаю мужской шум, — мигнул он в ответ.
— Что, что? Какой шум?
— Мужской… Не понимаешь?
— Нет.
— Ну, чудак, — усмехнулся Пашка, — что же тут неясного? Я просто демонстрирую, что вот — в доме есть хозяин, мужик…
— Да зачем тебе это вообще понадобилось?
— Я, видишь ли, заниматься начал, — сказал он, закуривая, — решил в абаканский лесной техникум поступить. Достал программу, накупил учебников. Сижу теперь и читаю… А им смешно! Им непонятно!
Он с надрывом сказал это. Он был явно обижен и вид имел хмурый, и цедил слова углом поджатого рта.
— Я же все-таки десятилетку кончил — и с отличием! И хотел еще дома, в Одессе, продолжать — но не вышло. Случилась драка… Грозил суд… Пришлось бежать из города… А теперь, что ж. Теперь мне сам Бог велел. Одна только помеха: старики! Все эти мои книжечки-тетрадочки для них — как Федя выражается — зола… Им нужно, чтоб в доме работник был, чтоб шумел здесь, возился, коровник чинил. Теща как-то раз сказала: 'Это что же, мол, такое, пустили в избу мужика, а он вовсе мышей не ловит… Его, мол, даже и не слышно!' Ну вот, я подумал: пусть слушают… Хотят шума — будет им шум!
И он еще раз с остервенением ударил обухом о дощатую стену сарая. Затем отбросил топор и сказал, поигрывая бровью:
— Ладно. На сегодня хватит. Пойдем-ка выпьем, что ли…
— А выпить-то хоть дают? — поинтересовался я. — Таежники, я знаю, народ воздержанный, строгий.
— Ничего, у меня секрет есть, — сказал Пашка, — действует наверняка… Все дадут — вот увидишь!
Он ввел меня в дом и представил жене — круглощекой, пышной, с тугими пшеничными косами. Она любила Пашку, это было заметно… И когда он вдруг скорчился, пригнулся, схватясь обеими руками за живот, — спросила участливо:
— Что, миленький, — опять?
— Опять, — пробормотал он. — Сосет…
— Сильно сосет?
— Сильно… Зашевелился, гад. Требует!
— Так я сейчас сбегаю, принесу…
— Тащи сюда всю бутыль, — сказал, кряхтя и морщась, Пашка.
— Но… зачем? Тебе, обычно, одной кружки хватает.
— Так ведь я не один! У меня гость — сама видишь… Что же я буду — пить, а он смотреть? Не-ет, это не годится! Мы хоть и в тайге живем, но все-таки люди светские, культурные…
Когда она вышла, я спросил:
— Что это у тебя, браток, — язва?
И Пашка пояснил, ухмыляясь и косясь на дверь:
— Спиртной солитер! Сидит в кишках — и требует водки… А что я могу поделать? Такая болезнь! Я, может, и сам не рад…
— Да, конечно, — проговорил я, сразу посерьезнев, — положение аховое… А скажи-ка, — ему только водка нужна?
— Вообще-то он на все согласен. Потребляет и чистый спирт… И от самогонки тоже не отказывается… Но, конечно, предпочитает всему нашу родную, двойной очистки, столичную водочку.
— С закуской, разумеется?
— Само собой. Что он, дурак, что ли? Для него лучший медицинский вариант — хорошая стопка с малосольным огурчиком.
— А как, например, насчет паюсной икорки? — сказал я, — это ведь тоже — вариант медицинский… И оч-чень не плохой!
— Можно, — прищурился Пашка. — О чем речь! Но вообще-то, он на этом не настаивает. Он ведь, в сущности, кто? Скромный, простой, незатейливый паразит…