Лицо у Семы было помятое. К щеке прилипло перышко из подушки. Он стоял перед нами в одних подштанниках — шумно почесывался и зевал.
— Ползает где-то… Приключений ищет… Вот что, братцы. — Он вдруг встрепенулся. Взгляд его стал осмысленным. — У меня, вообще-то, есть подозрения. Догадываюсь, где она может быть! Тут — несколько адресов… Но вы поначалу загляните к Потанину, к новому инженеру, который недавно в леспромхоз приехал… Да вы ж его должны знать!
Мы знали Потанина. И заглянули к нему. Но нет, блондиночки не было и там! Протирая очки и сонно щурясь, инженер спросил:
— А кто вас, кстати, направил ко мне? Уж не Семка ли?
— Семка.
— Ну, так он хитрит, собака!
— Как так — хитрит? — нахмурился Федя.
— Да очень просто… Он вас в дом не вводил, не звал?
— Нет, мы в сенях разговаривали.
— Ну, вот! И меня он тоже вчера не пустил… А она, конечно же, там была. И сейчас лежит… Вернитесь-ка, проверьте еще раз! Это и мне самому интересно.
— Нет уж, проверяй без нас, — махнул я рукой. — Надоела вся эта возня… Тоже мне — роковая баба! Кармен! Мадам Бовари! Да пошла она к чертовой матери.
— Но куда же — теперь? — развел руками Федя, когда мы вновь очутились на улице. — Дурацкая история… Что делать будем?
— Не знаю, — пробормотал я, держась за голову, — ох, не знаю…
Я чувствовал себя худо. Меня шатало и поташнивало. Набухшая от крови повязка смерзлась и хрустела под пальцами, и леденила кожу. Но голова по-прежнему была горяча и сильно болела. И боль теперь стала однообразной, нудной, пульсирующей… (Я не знал тогда, что в черепе, в лобной кости, застрял у меня осколок — отломившийся кончик хакасского ножа! И головные боли я получил — надолго… И все это прояснится окончательно лишь десять лет спустя, уже в Москве, у столичных врачей.) И сейчас, прислонясь к ограде, я устало и тупо твердил одно:
— Не знаю, ребята, не знаю… Ничего я не знаю.
— Ладно, — сказал Кешка решительно. — Тогда я — знаю! Идем!
— Куда? — живо спросил Федя.
— К знахарке. Есть тут одна такая… Травами лечит. Между прочим, моя дальняя родственница.
— Так чего ж ты раньше молчал? — обрадовался я.
— Веди! Скорее!
Через четверть часа я уже сидел в тепле, возле гудящей печки. И надо мной хлопотала знахарка седая, закутанная в черную шаль. У нее было маленькое щуплое личико, все иссеченное мельчайшими морщинами, и удивительно мягкие, добрые руки. Я почти не чувствовал их прикосновений. Словно бы она и не трудилась вовсе. Однако, кровь она остановила сразу и ловко и быстро перебинтовала голову… Дала мне что-то попить успокаивающее. Потом спросила, усевшись рядом:
— Кто ж это тебя так?
— Да один негодяй, — сказал я, хрустнув зубами. — Ну, ничего… Он от меня не уйдет.
— Ты, что ли мстить ему хочешь?
— Да не то, чтобы, мстить… А просто — наказать. Ведь надо же!
— Зачем?
— То есть, как зачем? Как зачем? Если за подлость не наказывать…
— Его сама жизнь накажет.
— Ну, это когда еще будет, — усомнился я, — да и будет ли? И я что же, должен терпеть?..
Она перебила меня — склонилась участливо:
— Трудно тебе?
— Да в общем — нелегко, — пробормотал я, кряхтя.
— Терпи! И думай о другом.
— О чем же?
— Тебе видней. Сам должен знать! Если уж Господь заронил в тебя свет…
Эта ее фраза пронзила меня. Нынешняя ночь вообще была необычной; полной боли и крови, и странных откровений. Я как бы вдруг приблизился к Богу, приобщился к Нему. Сначала вспомнил о Нем — под ножом. А потом услышал о Нем — от старой этой раскольницы. И слова, ею сказанные, были неожиданны, волнующи… Я даже растерялся на миг. И сказал неуверенно:
— Вы говорите — заронил? Вот уж, чего я никогда не подозревал… Ну, а если — нет?
— Тогда живи, как хочешь.
— А если — да?
— Тогда думай. — Она покивала мне, поджав губы. — Думай, сынок, думай! И береги Его искру; такое дается не зря и не каждому…
— Но как же мне ее беречь? — беспомощно, заминаясь, сказал я. — И что же мне с этой искрой делать? Всех прощать? Все терпеть? Дадут по одной щеке — подставлять другую, так, что ли? Но ведь мне всю жизнь дают… И не просто, не в шутку, а вы видите — как! А я, значит, и ответить не могу? Да если б я сам не умел бить — меня бы уж давно и в живых не было…
— Так что же? — мягко улыбнулась она. — Бей! Если очень уж нужно — бей… Но не забывай о Нем. Он ведь всюду, в любом человеке.
— Даже — в подлецах?
— Даже в них.
— Но где же Он — там? И зачем?
— А страх? — Она заглянула в глаза мне, в самую глубину. — А совесть, а раскаяние? Они в каждом живут, особенно — страх… И думаешь, от кого это, а? Вот то-то! Твой хакас, к примеру, уже ведь наказан. Крепко наказан! Наказан страхом.
— Н-ну, — пожал я плечами, — это слабое утешение… А может, он сейчас, наоборот, веселится? Хохочет до упаду?
— Все равно, потом будет плакать.
— Вот это я как раз и хочу увидеть. Сам увидеть. Воочию. И не откладывая на потом…
— Гордыня тебя губит, — вздохнула она, — гордыня непомерная, вот что… Ну, иди!
И выпростав из-под шали тонкую свою, сморщенную лапку, — подняла ее, то ли прощальным, то ли удерживающим жестом.
НОВЫЙ УДАР
Ночь иссякала уже, шла к концу… Проступили вдали очертания гор. Стали видны в зыбком сумраке острые верхушки елок. И в той стороне, где находился леспромхоз, косматые низкие облака подернулись легким багрянцем.
Федя сказал с удивлением:
— Никак светает? А я думал, еще рано… Ну, ночка! — Он мотнул головой. — Время пролетело — как в цирке…
— Не-ет, это не рассвет, — сказал Кешка странным голосом. — Это что-то горит.
— Где?
— Да, видать, у нас где-то… Бежим!
Мы ворвались в общежитие — и остолбенели. Помещение было пусто. И, что особенно нас встревожило, — пусты были стены, на которых обычно висело оружие: дробовики, патронташи, охотничьи ножи. Исчезли также и все канадские топоры (особые лесорубные топоры, с удлиненными — метровыми — рукоятками.)
— Ох, не к добру это, — прошептал я, — чует мое сердце: они к хакасам подались… Вся наша банда теперь — там…
Сердце чуяло правду. Банда была — там. Ребята окружили барак, в котором жили хакасы, навалили вдоль стен его хворосту. И подожгли. И хворост трещал и дымился, и кое-где над ним уже взлетали языки огня — рвались в высоту и отбрасывали шаткие тени, и засевали оранжевыми искрами снег.
И в отблесках пламени, в струях дыма, стояли Костя и Соломон и вопили — в два голоса:
— Эй, Ефим! Выходи! Или мы спалим вас всех, на шашлык пустим, отсидеться все равно не дадим!
Сцена эта была дикая, жутковатая, — как в скверном сне… И я подумал тотчас же: да, старуха права. Хакасы действительно уже наказаны. И наказаны крепко.
Федя проговорил — сильно потянув воздух сквозь сцеженные зубы:
— Они с ума посходили… что делают, гады, что вытворяют! Перепились вконец.
Лицо его отвердело, налилось темной краской. На мощной шее вздулись жилы. И он стремительно пошагал к маячившим в дыму фигурам.
— Надо что-то придумать, как-то отвлечь ребят, встревожено сказал я. — В самом деле ведь — обезумели…
— А кто заварил эту кашу? — хмуро покосился на меня Кешка.
— Знаю, — отмахнулся я. — Знаю… Я всегда, в результате, плачу за все… Но сейчас о другом надо думать… Как их успокоить? Может, водки достать? Но где же ее найдешь, в такую пору?
— Ничего, — сказал Кешка, — найти вообще-то можно.
— Где же?
— Да тут, недалеко, два брата живут. Скопцы. У них — в любое время…
— Так иди! И не медли.
— Но… — Кешка замялся. — Задаром там не дадут. Скопцы — торгаши жестокие, безжалостные… А у меня — прости — ни копья. Пусто!
И он слегка развел ладони, словно бы показывая, что они и вправду пусты.
Я размышлял недолго. Что ж, платить, конечно, приходилось мне — кому же еще? И деньги у меня, кстати, имелись; за время, проведенное здесь, я ухитрился скопить небольшую сумму — специально, на черный день, в предвидении какой-нибудь неожиданности… Теперь вот она и наступила. И я торопливо сказал:
— Гроши в моем чемодане — на дне, завернутые в платок… Найдешь!
— Лады, — кивнул Кешка. И потом — уже отойдя, вполоборота:
— Сколько брать бутылок?
— Бери побольше.
— Учти: там ломят втридорога…