весь дом обернулся и смотрел на него. Тети, дяди, кузены и кузины, братья и сестры!
Он выпил стакан до дна.
Он повелительно ткнул рукой в сестру Лауру. Он выдержал ее взгляд и прошептал ей нечто такое, от чего она застыла в молчании и неподвижности. Он чувствовал себя огромным, выше дерева, когда шел к ней. Все замерли. Все в ожидании глядели на него. Лица выглядывали из всех дверей всех комнат. Никто не смеялся. На лице матери застыло изумление. Отец выглядел пораженным, но обрадованным и с каждым мгновением наливался гордостью. Тимоти аккуратно прокусил вену на шее Лауры. Пламя свечей заколыхалось. Снаружи на крыше плясал ветер. Родственники глядели из каждой двери. Он забросил в рот поганку, проглотил, затем закружился, хлопая себя по бокам. “Гляди, дядюшка Эйнар! Я, наконец, могу летать!” Размахивая руками, он бросился бежать вверх по лестнице. Мимо мелькали лица.
Когда он взлетел на самую верхнюю площадку, то услышал издалека, снизу крик матери: “Прекрати, Тимоти!” — “Эй!” — закричал Тимоти и бросился в пролет, размахивая руками, как крыльями.
На полпути вниз его воображаемые крылья исчезли. Он завизжал. Дядюшка Эйнар подхватил его.
Бледный Тимоти яростно дергался в его руках. Непрошеный голос прорвался из уст мальчика: “Это я, Сеси! Прошу всех навестить меня наверху, первая комната налево!” Под раскаты оглушительного хохота Тимоти пытался заставить замолчать вышедшие из повиновения губы.
Все смеялись. Эйнар поставил его на пол. Родственники вереницами потянулись наверх к комнате Сеси, чтобы поприветствовать ее. Тимоти в слепой ярости выскочил наружу, с грохотом хлопнув дверью главного входа.
“Я ненавижу тебя, Сеси, ненавижу!”
Он остановился в густой тени сикаморы. Его вырвало. С горьким плачем, ничего не видя, куда-то побрел, затем повалился на кучу опавших листьев, молотил землю руками. Потом затих. Из кармана куртки, из спичечного коробка, который он использовал как убежище, вылез паук и пополз по руке Тимоти. Пак обследовал его шею, долез до уха и забрался в ушную раковину, чтобы пощекотать ее. Тимоти затряс головой: “Прекрати, Пак!”
Легчайшее прикосновение паучьих лапок к барабанной перепонке заставило его содрогнуться: “Пак, прекрати!” Но всхлипывания стали пореже.
Паук спустился по его щеке и устроился на верхней губе, заглядывая в ноздри, как бы желая разглядеть мозг. Затем он заполз на кончик носа, оседлал его и уставился на Тимоти зелеными глазами, похожими на маленькие изумруды. Он глазел на Тимоти, пока тот не затрясся от смеха. “Проваливай, Пак!”
Зашуршав листьями, Тимоти выпрямился и сел. Луна ярко освещала землю. Из дома доносились слабые выкрики. Там играли в Зеркало. Слышались приглушенные поздравления, адресованные тем, чье отражение не появлялось в зеркале.
“Тимоти, — крылья дядюшки Эйнара раскрывались и складывались и гудели, как туго натянутая кожа барабана. Тимоти ощутил, что его подняли легко, как наперсток, и усадили на плечо. — Не огорчайся, племянник Тимоти. Каждому — свое, каждый живет по-своему. Тебе гораздо лучше, чем нам. Твоя жизнь гораздо богаче. Мир мертв для нас. Мы слишком много видели и слишком много знаем, поверь мне. Жизнь тем прекраснее, чем она короче. Она становится бесценной, Тимоти, помни это”.
Остаток черного утра, сразу после полуночи, дядюшка Эйнар ходил с ним по дому из комнаты в комнату, распевая заклинания. Орда запоздавших, вновь прибывших гостей оживила угасающее веселье. Среди них была пра-пра-пра — и еще тысячу раз прабабушка, спеленутая полосками египетской погребальной ткани. Она не говорила ни слова, но просто лежала у стены, как обугленная головешка, провалы ее глазниц созерцали даль, мудрые, молчаливые, мерцающие. За завтраком в четыре утра тысячу с лишним раз прабабушка неподвижно сидела во главе длинного стола.
Многочисленные младшие кузены толпились вокруг хрустальной чаши для пунша и пили. Над столом сверкали их оливковые глаза, белели их удлиненные, демонические лица, развевались их курчавые, бронзовые локоны. Их тела — и не твердые, и не мягкие, и не мужские, и не женские — теснили друг друга. Ветер усилился, звезды горели с яростной силой, голоса стали громче, танцы быстрее. Тимоти разрывался — так много нужно было успеть увидеть и услышать. Толпа роилась и завихрялась вокруг, лица мелькали и проносились мимо.
“Слушайте!”
Все затаили дыхание. Далеко вдали часы на башне ратуши отсчитали шесть. Праздник заканчивался. Вместе с боем часов, подчиняясь ритму ударов, гости затянули песни, которым было четыре сотни лет и которых Тимоти не знал. Взявшись за руки и медленно кружа, пели они, а где-то в холодной дали утра колокол городских часов загудел последний раз и умолк.
Тимоти пел. Он не знал ни слов, ни мелодии, но слова и мелодия приходили сами собой, и получались хорошо. Он посмотрел на закрытую дверь, там наверху.
“Спасибо, Сеси, — прошептал он, — я больше не сержусь на тебя. Спасибо”.
После этого он расслабился и позволил словам свободно литься из его уст голосом Сеси.
Все начали прощаться, и поднялся невообразимый шум. Мать и отец стояли в дверях и обменивались рукопожатиями и поцелуями с каждым отбывающим родственником. В проеме распахнутых дверей видно было, что небо на востоке уже окрасилось. В дом залетал холодный ветер. Тимоти почувствовал, что его подхватили и впихивают по очереди в одно тело за другим. Вот он вместе с Сеси вошел в дядюшку Фрая и глядел на мир его глазами, а вот он уже огромными прыжками несется поверх опавших листьев, по пробуждающимся холмам…
А затем он бежал вприпрыжку по грязной тропе, чувствуя, как горят его красные глаза, и утренний иней оседал на его пушистом хвосте, и эго он был в кузене Уильяме, и он, задыхаясь, промчался через пустошь и исчез вдали…
Как камешек во рту дядюшки Эйнара, летал он в заполняющем небо шелковистом громе крыльев. А потом, наконец, вернулся назад в свое собственное тело.
В красках разгорающейся зари последние несколько гостей еще обнимались и вытирали слезы, вздыхая о том, что мир становится местом все меньше и меньше приспособленным для жизни таких, как они. Были времена, когда они встречались каждый год, а сейчас не собирались все вместе целыми десятилетиями. “Не забывайте, — кричал кто-то, — следующая встреча в Салеме, в 1970-м!”
Салем. Тимоти, отупевший от множества впечатлений, пытался все же проникнуть в смысл этих слов и осознать его. Салем, 1970. И там будет дядя Фрай, и тысячу раз прабабушка, запеленутая в истертые ленты, и мама, и папа, и Эллина, и Лаура, и Сеси, и все остальные. Но будет ли он там? Может ли он быть уверен, что доживет до этого года?
И наконец, после заключительной вялой вспышки чувств, гости отправились прочь — полосками призрачного тумана, облаками перепончатых крыльев, тучами увядших листьев, эхом стонущих и клацающих голосов, клубами полуночных видений и лихорадочного бреда, грез и кошмаров.
Мать захлопнула дверь. Лаура взяла в руки щетку. “Нет, — сказала мать, — приберем вечером… Сейчас надо выспаться”. И все разошлись, кто в погреб, кто наверх. Тимоти, повесив голову, проковылял’в холл, усыпанный обрывками черного крепа. Проходя мимо зеркала, с которым забавлялись гости, он отметил бледную печать смертности на своем лице. Ему было холодно, он весь дрожал.
“Тимоти”, — окликнула его мать.
Она подошла к нему и положила ладонь ему на лицо. “Сынок, — сказала она. — Мы любим тебя. Помни это. Мы все любим тебя. Не имеет значения, что ты не такой, как мы, что ты когда-нибудь покинешь нас. — Она поцеловала его в щеку. — А если ты умрешь, то когда это случится, мы позаботимся, чтобы ничто не нарушало покой твоего праха. Ты будешь отдыхать вечно, и в каждый канун Дня Всех Святых я буду приходить к тебе и смотреть, удобно ли тебе”.
В доме царила тишина. Далеко вдали ветер переносил через холм последнюю стаю перекликающихся, темных летучих мышей.
Тимоти подымался вверх по лестнице, преодолевая ступеньку за ступенькой, и все время плакал.