— Нет, в Гронингене.
— Адрес?
— Бульвар Вильгельма Оранского, 140-«бис».
Щерба выключил магнитофон и потянулся. Потом пристально посмотрел на Вшолу и очень тихо сказал:
— Смотри, парень: чтобы проверить эти факты, мне понадобятся два часа. Но прежде чем ты получишь эту передышку, я хочу, чтобы ты знал: даже если твоя информация подтвердится и все действительно так, как ты тут живописуешь, — минимум пять лет польской тюрьмы тебе обеспечены. А вот если я узнаю, что все это — только трюк для оттяжки времени, ты пожалеешь о том, что родился на свет…
Когда Вшолу увели, Щерба перемотал пленку и внимательно прослушал записьбеседы. Потом поднял трубку, продиктовал данные, попросил повторить их и, сцепив пальцы на затылке, стал ждать.
Спустя пятнадцать минут требовательно зазвонил белый телефон.
— Щерба слушает!
— Ну, какие новости? — голос Воронцова звучал устало. — Что в районе поиска?
— Пока ничего.
— Все прочесали?
— Так точно, товарищ генерал. Пошли по второму разу. Люди из сил выбиваются…
— Жалеешь?
— Да не то чтобы… — Щерба замялся.
— Себя пожалей, майор, — внятно посоветовал Воронцов. — Ты понимаешь, Анатолий, что они не могли раствориться в воздухе? Что все службы включены на полную катушку? Что ни одной воздушной цели в районе поиска зафиксировано не было? Что ни одна машина из зоны оцепления не выехала?
— Так точно, товарищ генерал-лейтенант, понимаю.
— Так куда они подевались, майор? Куда?!
Голос всегда сдержанного Воронцова сорвался на крик.
Щерба молчал, понимая, что в данной ситуации лучше не оправдываться.
— Что говорит тот парень из леса? — уже более спокойно спросил Воронцов.
— Отнекивается. Сейчас проверяем факты.
— Похоже на правду?
— В общем да, товарищ генерал. Он утверждает, что его просто наняли. Вслепую. По легенде — уголовник из Голландии. Хотел подзаработать, толком даже не зная, на что идет…
— Как его допрашивали?
— Как следует, товарищ генерал. Тут есть парочка поляков, так они поработали… Но задержанный твердит одно и то же.
— На несоответствиях ловил?
— Да. Все гладко.
— Это очень похоже на крепкую легенду… — на линии повисло молчание, прерываемое подвываниями и шорохами ветра. — Это их человек, Щерба. И он знает, где они. Выбей из него правду, майор!
— Да выбивали уже, товарищ генерал. Гнет свое, и все тут!
— Придумай что-нибудь.
— Я хочу дождаться ответа на запрос.
— Ну и что? Ну и ответят тебе, что все так, как он сказал. Легенды, Щерба, создаются умными людьми как раз на случай тщательной проверки. Он просто выигрывает время, этот гад голландский.
— Так что же делать, товарищ генерал? Может быть, в Москву его?
— Некогда, Щерба, некогда! Если ты не накроешь их в лесу, больше шансов у нас не будет, понимаешь? Делай что хочешь, но выбей из него правду! Клещами вытяни!..
28
ПНР. Лес
…У меня было достаточно времени, чтобы понять воистину кладбищенскую безысходность своего положения. Сказать, что мы оказались погребенными заживо, — все равно что ничего не сказать. Ибо невозможно обычными человеческими словами объяснить ужасное ощущение могильной тьмы, пронизывающего до костей холода, животного страха и какого-то убийственного бессилия.
Первые несколько минут, пока я еще по инерции жила и воспринимала происходящее в категориях нормального человека с естественными рефлексами, все было относительно терпимо. Однако чем плотнее сгущалась тишина в нашей добровольной братской могиле (в отличие от воздуха — теперь-то я это знаю точно! — земля звуков почти не пропускает), тем явственнее и грознее стал надвигаться на меня ужас. Конечно, остатками хаотично метавшегося в черепной коробке разума я понимала, что коль скоро мы не задохнулись от нехватки воздуха в первые пятнадцать минут, шансы (хотя бы теоретические) на то, чтобы в итоге выжить, у нас, безусловно, были. Однако через какое-то время эта мысль перестала согревать меня даже духовно…
К моменту, когда меня живьем закопали в польском лесу, я была уже достаточно взрослой женщиной, чтобы знать основные недостатки собственной психики и, в частности, особенности своей реакции на любое, самое незначительное ограничение жизненного пространства. Примерно до тринадцати лет у меня было целых две бабушки. Одну звали Фаня (это была мамина мама), вторую — Настя. Настю я обожала, ибо по техническим причинам семейного характера (именно так мама именовала свой развод) бывала у нее в гостях крайне редко и пользовалась в покосившемся домике под Волоколамском с синими в белый горошек занавесками на окнах всеми правами и льготами единственной и любимой внучки — улучшенной и тогда еще совершенно невинной копии своего непутевого отца. Бабушку же Фаню я боялась как огня, потому что она с упорством и садизмом участкового милиционера заставляла меня делать две самые ненавистные вещи на свете — есть четыре раза в день и играть на пианино марки «Moonbach». Однажды, когда в знак протеста я выломала из пожелтевшей клавиатуры драгоценного инструмента четыре диезные клавиши и спрятала их — для надежности — в школьный пенал, Фаня, вальяжная, сдержанная и неизменно благоухавшая «Каменным цветком» седая дама преклонных лет, которая в жизни не испытывала никаких моральных и имущественных ограничений (мама уже тогда рассказала мне, что когда-то, давным-давно, Фаня проиграла в «девятку» все золотые десятки дедушки-меховщика, чего он не простил ей даже на смертном одре), решила меня наказать. Как я понимаю теперь, это было чисто еврейское наказание: не прибегая к жестокости, бабушка Фаня хотела преподнести мне памятный урок бережного обращения с ценными вещами. Возможно, все и обошлось бы, но я, желая хоть как-то разрядить обстановку, спроста брякнула:
— Фаня, ну что ты нервничаешь? Считай, что наше пианино я проиграла в домино…
Поскольку жили мы в коммуналке, в которой занимали одну комнату, а выносить сор из избы она не любила (внучка Клеопатры — выше подозрений!), Фаня решила использовать в качестве орудия экзекуции громоздкий трехстворчатый шифоньер, куда втиснула меня на неопределенное время. После того как я вволю наоралась и оказалась буквально спеленутой маркизетовыми платьями, драповыми рукавами, халатами и всевозможными поясками с пряжками, наступила неожиданная реакция — я потеряла сознание. Конечно, моральная победа осталась за мной: пианино через неделю продали, и лауреатом конкурса имени Чайковского я, к счастью, не стала. Но до самой смерти Фани (она умерла от приступа астмы) я так и не простила ей этого наказания. А позднее, став уже взрослой девушкой и побывав как-то у врача совсем по другому поводу, я узнала, что бедная старуха была совершенно ни при чем — просто мой вестибулярный аппарат не воспринимал замкнутого пространства. И чем меньше было это пространство, тем больше не воспринимал. Кстати, именно эта особенность психики вселяла в меня чуть ли не мистический ужас перед тюрьмой. Одно только представление о том, что я заперта в четырех стенах — без света, воздуха и свободы передвижения, вызывало у меня тошноту и обморок…