Паны вмале поморщились, но достали все же несколько грамоток, подали Аврамию и сказали:
— Так и быть, изволь выбрать одно село для этого пахолка, да уж больше отнюдь ничего не проси, не превысь меру совести и королевского к тебе благоволения.
Выбрал Аврамий одну грамоту и стал в нее мое имя вписывать, а в грамоте той значилось: «Его наияснейшее… король Сигизмунд… жалует… Нижегородского уезду селом Горбатовым… во владение…» и прочая. С печатью королевской. У меня аж дух перехватило.
— Где это, батюшка? — спросил я Аврамия.
— Не мешай! Видишь сам, написано: «уезду Нижегородского». Будет время — съездишь, найдешь.
Едва дождался я ухода панского, и тут уж не смог сдержать слез от умиления, так меня эта забота Аврамиева за сердце тронула.
Ноября 26-го дня
Захворали мы со старцем Аврамием. Лежим на полатях да охаем. Только эта хворь не взаправду, а того ради, чтобы на совет с Филаретом не идти. Нынче многие из нас уезжать собрались, кто из страха или за ласку Сигизмундову, а иные как мы, по хитрому умышлению, чтобы на волю попасть и там снова Российскому государству служить и за Христову веру стоять. В плену много ли сделаешь? А здесь мы все равно что в плену.
Только Филарет с князем Голицыным не хотят поддаваться королю, и нашему отъезду претят. Они двое суть величайшие послы, потому они и не могут поддаваться. Иначе Сигизмунд по праву станет над нами царствовать. Оттого их стойкость и долготерпение следует хвалить и славить. Но нас, послов, тут много, и незачем всем купно пропадать. Аврамий Филарету об этом не раз говорил, да Филарет не слушает.
— Не оставлял бы ты нас, Аврамий, — говорит он. — Нам такое великое дело поручено, а мы его не только не сделали, но даже не начали.
Вот и нынче опять хотел нас уговаривать, но мы к нему не пошли, ибо захворали.
Ноября 27-го дня
А Захар-то Ляпунов и вовсе к полякам пристал, в их таборы переселился. И над Филаретом и князем Василием смеется, говоря, что они не послы, а ослы, ибо упрямы сверх меры.
Ноября 28-го дня
Поехали мы прочь. Мне даже вмале совестно, что мы Филарета с Голицыным в такой беде покидаем, и на заклание их, словно незлобивых агнцев, оставляем. Дай им, Господи, сил и крепости стойкими пребыть до конца. И смольнянам осажденным того же желаю.
Санный путь уже уставился добрый; доедем быстро.
Декабря 4-го дня
Дал Бог, Настёнка жива-здорова. В Девичьем монастыре и впрямь стоят ляхи, также и немецкие наемные люди. Но никакого худа не творят, смирно живут.
Я ей говорю:
— Иди, Настасья, за меня замуж. У меня теперь поместье имеется, село Горбатово Нижегородского уезду.
Она же, неблагодарная отроковица, надо мною посмеялась и поносными обидами обругала:
— Мал ты еще. Лучше сопли утри, помещик. Да я тебя на полголовы выше.
Я было разгневался, но она не дала мне слова сказать.
— Нынче для свадеб время неповадное. Знаешь, что у нас на Москве учиняется? Пойдем-ка скорее, я тебе страшилу покажу.
— Какую страшилу?
— А такую, что увидишь — жениться расхочется.
— А куда пойдем-то?
— К Сретенским воротам.
Пошли мы, а путь неблизкий. Поляки конные, оружные, по всему городу разъезжают, за народом приглядывают. Людей же московских на улицах мало, да и те угрюмы и неприветливы.
— Поляки в Китае городе и в Кремле укрепились. Словно в осаду готовятся сесть: все пушки с Деревянного города сняли и велели нести их в Кремль и в Китай.
— А и здесь, на Белой стене, вроде меньше стало пушек.
— Значит, и отсюда поснимали.
Идем далее. Настёнка говорит:
— Помнишь того ляха, что на Иринку напал, а ты у него Иринку отнял?
— Помню, — говорю. — Как не помнить. Это Блинский. Мы с ним еще в Цареве Займище зернью играли.
— Так он доигрался. Казнили его.
Тут в самый раз достигаем мы ворот Сретенских. Там народу много, все на ворота глядят и крестятся. Гляжу и я: Боже милостивый! На воротах, прямо под образом Пречистой Богородицы, прибиты гвоздями две отрубленные руки человеческие.
Испугался я, перекрестился.
— Что же это, — говорю, — Неужто поляки живого человека заклали, аки филистимляне? Зачем под Божией матерью такую мерзость прибивать?
— Я же говорила: страшно станет. Это Блинского руки. Отсекли ему и руки, и ноги, а остальное сожгли живьем.
— За что его так?
— Поставили его ворота стеречь, а он напился пьян и стал из пищали стрелять.
— Ну, это дело пустяковое. Разве за такое руки рубят?
— А его не за то казнили, что стрелял, а за то, куда целился.
— Куда же он целился?
— Не смею вымолвить.
И договорила мне на ухо шепотом:
— В образ Пречистой!
Декабря 5-го дня
Дела на Москве творятся предивные. Был царствующий град, стало посмешище меж народами. Вот вкратце: отписали бояре грамоту великим послам, чтобы те целовали крест королю, а Смоленску велели сдаться. И пошли с той грамотой к патриарху Гермогену, дабы патриарх к писанию свою руку приложил. А