— Я, — говорит, — премного печалюсь о Прокофии. Я его казнить не веливал, это мои люди по своему усмотрению распорядились. Но по правде сказать, печалиться нечего. Есть у нас и другие добрые воеводы. Вот хоть бы и я сам: чем не замена Ляпунову? Сами увидите: мы и без Прокофия литву будем бить не хуже.
А земские уже разбегаться начали: сегодня вологодские дворяне и дети боярские, до шести десятков, тайно ушли домой. И другие меж собою о бегстве уговариваются.
Июля 28-го дня
В казацких таборах учинился внезапно великий вопль и свист: выскочили казаки из землянок своих и к бою изготовились, и стали оружные туда-сюда ездить. У нас в земском таборе случилось смятение от страха: все мы возомнили, что казаки против нас ополчаются. Сотни две наших тотчас ускакали прочь и не вернулись, да и остальные о том же помышляли. Но обошлось на этот раз: Заруцкий казаков повел не на нас, а на приступ к Девичьему монастырю. Ох, и во-время же я Настёнку оттуда вытащил!
Поскакал я поглядеть. Казаки в великом числе облегли монастырь и смело на приступ кинулись. Но немцы в них стали сильно стрелять, и казаки отступили с немалым уроном. Заруцкий же не дал врагам опомниться и вдругорядь повел на приступ. Так приступали они целый день до вечера. Когда же настала тьма ночная, я обратно поехал к нашему стану на Яузу.
Августа 4-го дня. О взятии девичьего монастыря
Не достало у немцев зелья пищального: Гонсевский к ним ночью прислал 20 человек, а у каждого по мешку с порохом. Но и этот порох быстро исстреляли. Тогда немцы сдались на казачью волю. У казаков же известно, какая воля, только злое своевольство, чести и закона они не ведают. Схватили немцев и всем головы поотсекли. А потом в монастырь повалили толпой на грабеж.
— Веселей, братцы! — кричали они. — Поднажми! Воротца-то узковаты! Там монашек молодых полно, ужо мы позабавимся!
Тут я ужаснулся великим ужасом, из-за Ксении царевны. Боже, думаю, упаси ее и сохрани от буйства казачьего! И побежал я пеший в монастырь, вовсе о сбережении жизни своей не помышляя. Только лик царевнин перед глазами видел, и как помогала она мне, когда я в Троице во осаде конечно погибал и пропадал.
Заметили меня казаки, окаянные воровские черти, стали по лицу кулаками бить, а потом и сапогами.
— Ах ты, щенок, земская харя, ляпуновский прихвостень! Как мы кровь свою проливали, вы в сторонке стояли, а как монастырским добром поживиться, вы первыми лезете! Вот тебе! Получи свою долю!
Убили меня чуть не до смерти. Я и с земли встать не мог, переломанных ради ребер.
А казаки в монастыре лютовали. Потом пригнали возов, и стали монашек выводить и на возы сажать. Выводили же бедных черниц безо всякого добра, едва не донага раздетых и обобранных. Будь человек хоть с каменным сердцем, и тот от такого жалостного зрелища не смог бы слез удержать.
Казаки же только смеялись и даже не стыдились грубыми своими руками добрых монахинь хватать за сокровенные места. И некому было святых инокинь защитить, никто за них не вступился, а если бы и вступился, его самого бы тотчас растерзали. А монашки только друг к другу теснее прижимались и слезы горькие лили, и вопили, отчаявшись спасения. А казаки велели им прочь ехать.
— И чтоб духу вашего больше здесь не было. Куда хотите, туда и езжайте, вы нам тут не надобны. А что мы одежку вашу побрали, не серчайте: теперь лето, на дворе не студено. Молитесь за атамана Заруцкого, что не велел вас смертью казнить ради вашего священного чина, который вы сами же и опозорили, немцам прислуживая.
Царевну Ксению я приметил в одном из возов, а рядом с нею и королеву Марью. Обе, слава Богу, живы, хоть и ободраны как все прочие, а у царевны под глазом синяк. Но вот Иринки Тимофеевой, Настасьиной подружки, я не видал ни живой, ни мертвой.
Уехали монашки, а я еще долго под воротами лежал, и шевельнуться не мог, ни же голоса подать, ибо ребра сломанные у меня в нутро воткнулись и вздохнуть не давали. Казаки меня, верно, за мертвого посчитали, потому и не добили.
А ввечеру я кое-как собрался с последними силами и отполз от того злосчастного монастыря сажен на двести, к пруду. Там и забылся сном. Наутро нашли меня троицкие слуги, принесли к Аврамию. А он меня в постелю положил и велел лечить.
Вот теперь я уже все разумею и даже ходить могу сам до отхожего места. Аврамий же мне велел в Троицу ехать и там сидеть, пока совершенно не исцелюсь.
— Довольно, — сказал он. — Хватит с меня твоего геройства. А земское ополчение все равно расходится. И казацкая воля во всем творится, и нечего нам более делать под Москвой.
Августа 20-го дня
Уже я почти здоров, только хромаю сильно и спину мне изрядно перекосило. По двору хожу — люди смеются. Настенка говорит, это уж не излечится, так до самой смерти и буду ковылять. Довоевался.
Поеду скоро в Горбатово. Поместье теперь точно мое, всё по чину уряжено. А попутчиком мне будет князь Пожарский: он тоже здесь в Троице лечен был, а теперь поедет в свое имение силы набираться; имение же у него, как и у меня, в уезде Нижегородском.
А Настёнка покамест в Троице посидит, в больнице послужит. Когда же я в Горбатове все улажу и обживусь, она туда ко мне приедет, и мы с нею обвенчаемся.
В иное время, может, и не попустили бы мне такому юному жениться, шестнадцати лет. Но теперь не так, теперь смута, люди обвыкли жить без государя, без закона; что было нельзя, теперь пожалуй твори; а служилым воинским людям и подавно все дозволено. И не вижу я в том греха, что рано женюсь: в нынешнее лихолетье никто не знает, доживет ли до лета грядущего. Разве можно ныне помыслить так: «чрез два лета женюсь»? Осмеяния достоин говорящий такое, ибо чрез два лета, вернее всего, либо самого его не будет живого, либо невесты его.
Келарь же Аврамий, хоть и отпустил меня волею и в путь благословил, опечалился сильно уходу моему, и даже слезы из очей испустил, говоря:
— Жаль, что уходишь, полюбился ты мне. И многую пользу мог бы ты принести дому чудотворца, если бы остался и постригся, и в братию нашу вступил. Но судеб Божиих не исповесть: может, и вернешься еще. Доколе я жив и в Троице в келарском чине состою, ты, Данило, всегда найдешь здесь приют и ласку и прокормление. Не сомневайся в том нисколько.
Октября 13 дня
Данило мой совсем обленился. Он думает, если у него теперь корова есть, то можно денник не писать.
— Не о корове же мне писать, — говорит он. — А иного я воочию не зрю. Со слухов же негоже историю изыскивать: попадут в книгу небылицы. Да разве я приказной летописец? У меня вон сколько работы.