А еще говорит:
— Я три года книгу писал, все ждал, пока смута закончится и земля умирится, и можно будет во-от такими огромными буквами «АМИНЬ» написать и точку поставить. А только, видишь сама, смута не кончается, и я уже не верю, чтобы она кончилась скоро. Пускай там под Москвой казаки с поляками друг друга поедом едят. Я теперь кособокий, я навоевался, я пожить хочу, как люди в прежние, несмутные, покойные времена живали.
Нет, Данилушка, тут я с тобой несогласна. Кабы только в Москве поляки с казаками меж собою лютости военной предавались, а кругом бы все тихо — Господь с тобой, Данило, отдыхай, паси коровку, живи спокойно с молодою женой — она у тебя уж такая красавица, возрасту высокого, на два вершка тебя выше, коса черная толстая почти до пояса, очи светлостию сияют, аки месяц ясный; об остальном умолчу скромности ради. Ах! Настасья Петровна, женочка чудного домышления, лепотою осиянна!
Но о чем я речь веду? О поляках, что по всему государству рыщут, словно волки злые, ненасытные, человекоядные: у православных христиан последние животы отнимают и по миру пускают, и святые храмы разоряют. А казаки не лучше: точно так же лютуют они по деревням и селам. Только разве что до этого села Горбатова еще не добрались губители, ради ничтожества его, многой отдаленности и дурной дороги.
Ты, Данилка, говоришь: наскучили тебе военные дела и промышление ратное. А мне, может, корова твоя еще больше наскучила. Сам целый день землю роешь да топором стучишь, и меня работать заставляешь денно и нощно, а и словом со мной перемолвиться тебе некогда. Бог же человеку не для того даровал разумение и способие говорить, чтобы он, как крот, беспрестанно в земле рылся и молчал. Вот и надумала я, Данило, денник твой опять своею глупостью попортить. Обречена бо не человекам, а токмо мертвой бумаге помышление свое исповедывать.
Иду, иду. Ишь размычалась! Недоена, бедная.
Октября 15-го дня
Настасья Петровна написала сие. Дела государские, как о том люди сказывают. Когда убили казаки славного воеводу Прокофия Ляпунова, ополчение земское из-под Москвы скоро разбежалось. А казаки не умеют одни без земских держать крепкую осаду. Пришел к полякам Сапега, съестного и военного запаса награбив вдосталь. Напали поляки из города, а сапежинцы снаружи на казаков. И отняли у них стену Белогородскую.
И пал гнев Господень на злого ратоборца пана Петра Сапегу, который пролил крови христианской тьмочисленные реки, словно в древние времена безбожный Батый или Мамай окаянный. Захворал Сапега и скончался в Кремле, и войско свое разбойное оставил без призора. Разбрелись сапежинцы по земле русской и стали воровать и насильничать пуще прежнего. А православные христиане, видя такое над собою чинимое злое ругательство и разорение, и оставшись не только без государя, и без патриарха (который в темнице, и неведомо, жив ли еще), но и без воевод — стали в леса уходить, и там собираться в полки, и атаманов избирать, и бить нещадно поляков и казаков, нападая внезапно и повсюду, где возможно, чиня им многоразличные пакости. Эти славные разбойнички именуются теперь шишами — прозвище зело смешное.
А король Жигимонт послал на помощь осажденным в Москве гетмана Ходкевича, который до сей поры воевал со шведами в Ливонии. И хотя шиши у Ходкевича много людей побили на пути к Москве, все же он с большою ратью достиг бывшего царствующего града; и стали польские люди весьма сильны. Казаки же ничего с ними поделать не могут.
А келарь Аврамий с архимандритом Дионисием шлют грамоты в города Российские: «Собирайтесь, мол, и вооружайтесь! Не прямите ни в чем ни литве, ни Маринке с сыном ее, ни казакам: казаки-де хотят воренка на царство, или же Иваньгородского вора признать истинным Димитрием. Идите, православные, свободить град Москву, спасать веру Христову!»
Октября 28-го дня
Горе мне, бедной сиротинушке! За что, Боже, моя молодость загибла? Неужто мне суждено, такой юной красавице, такой многоразумной, и доброй и благочестивой жене, вдовой учиниться?
Уехал мой Данилушка опять в войско служить! Забрали, не пожалели кособокости его, и хозяйство конечно разорили. Отдали мы все до последнего лоскутка: за коня 20 рублей, за зелье и свинец 5 рублей, да всяких ественных запасов на 7 рублей набрали. Коровенку, и ту продали. Хорошо, хоть мужики меня не гонят и согласны служить, а и то лишь того ради, что к нашей грамоте поместной успел сам Прокофий Петрович руку приложить, да келарь Аврамий надписал о Данилкиных заслугах перед домом Святой Живоначальной Троицы. А которые дворяне приехали с грамотами от Трубецкого да Заруцкого, тем мужики служить не хотят, гонят их взашей и клянут нелепыми словами матерно. И эти бедные дворяне с мужиками много дрались и не возмогли их осилить, а теперь в Нижний подались и там милостью людской живут Христа ради.
А мы жили себе тихонько, горя не ведали. Вдруг понаехали откуда ни возьмись урядники да приказчики да дьячки с писаришками, и давай орать на все село:
— Который тут двор служилого человека помещика Данила Вельяминова?
Мужички показали. Урядники сейчас к нам и говорят:
— Ну, Данило, собирайся, стало быть, конно и оружно уряжайся, пойдешь свободить землю русскую и веру православную охранять. А поблажки никому давать не велено, ни отсрочки.
Данилка премного удивился и спрашивает:
— Что еще за новые вести? Кому я понадобился? Я-то уж довольно послужил. Видите сами, как меня на бок свернуло, едва хожу. Сказывайте толком, что за ополчение творится, и по чьему указу, и за кого стоять? Ежели за поляков или за Заруцкого с Маринкой, я не пойду отнюдь: хоть на угольях меня жарьте.
— Что ты, избави Бог, какая Маринка? Не за поляков, не за казаков, и не за Псковского вора, а за святую веру, Божьи храмы и многоцелебные мощи святителей христианских. По совету всей земли, сиречь всего нашего уезду Нижегородского, положено всем служилым людям собраться воедино и стоять против врагов до смерти. Грамота пришла к нам из Троицкого Сергиева монастыря: был бы ты почитанию книжному навычен, сам бы прочел, вот она.
— Я, — говорит Данило, — больше вашего, небось, в грамоте смыслю.
Взял он писание, стал читать: «Горе нам… разорение… где святые церкви? где Божии образа?.. Не всё ли злым поруганием поругано?… зрите сами конечную гибель… млекососущих младенцев не щадят… восстаньте и порадейте… все совокупно… без промедления и не мешкотно собирайтесь… положите подвиг свой… жизни не щадить».
— Добро, — говорит Данилка. — Я пойду! Сабля у меня есть, и пищаль найдется. Толокна возьму бочку…
— А коня? — говорю я. — Не на этой ли дохлой кляче ты воевать вздумал? Она же до Москвы не дойдет. Господа любезные, уряднички, нельзя ли нам по бедности отпуск получить? Данило едва от ран исцелился, и слабосильный он, и коня нам купить нечем. Смилуйтесь, пожалуйте, возьмите с нас окуп!
— По бедности, — говорят они, — никакого отпуска давать не положено. А которые люди суть к службе негодные, с тех берем пятую часть от цены всего имения. А с вашего-то имения причитается, по ровному счету, сто рублей. Коли вам это дорого, извольте хоть в кабалу идти, нам дела нет. Мы в совете всей земли положили не щадить ни животов своих, ни даже жен и детей, а всё отдать для святого дела бех оглядки и без всякого суетного рассуждения.
Что долго говорить? Собрался Данилка наспех, продал все нажитое, всё, что кровью своей в походах ратных добыл, и уехал в Нижний. Мне же, бедной сиротке, пустую избу оставил, лошаденку старенькую