Ленусик улыбалась, довольная еще раз услышанной историей. Бережно охраняли ее любящие люди от того, чтобы, не дай бог, не узнала она о том, как ступил нечаянно генерал Вок на платформе вокзала на сбившееся в кучу тряпье умирающей, как исступленно выкрикнули мольбу немигающие черные глаза.
Как решилась нежданно-негаданно судьба неведомого младенца.
— Тети Наташи давно не было… — недовольно надула Ленусик пухлые губы и вопросительно глянула на бабушку Аду.
— Некогда ей, деточка. В школе дел много. — И, обращаясь к брату, засмеялась: — Знаешь ли, Яшенька, какое прозвище Наташеньке приклеили? «Матрешинская богородица». Улица-то, по которой из школы она идет, Матрешинской называется. И прямо от церкви начало берет. Наташа, из школы возвращаясь, церковь ту огибает — и похоже, что из нее появляется. Идет, а вокруг толпа учеников. Это уж будто ритуал какой: ждут ее ученики у школы и, окружив, до самого дома провожают. Любят ее! А директор огорчен. Вся школа, говорит, только литературой занимается. Она ведь и сама живет в каком-то придуманном мире. И школа гудит и ходуном ходит от ее фантазий. Несколько дней назад урок литературы за городом проводила. Среди красоты природы, говорит, человеческий дух раскованней и восприимчивей к прекрасному. «Полтаву» им читала. Наизусть…
— …Спите, Саша? — издалека позвал голос. Я открыла глаза и увидела перед собой «джокондовую» улыбку Игоря Кирилловича.
— Извините, я потревожил вас. Хотел сказать, что, возможно, та женщина в «Волге» зону отдыха имела в виду как ориентир. Знаете, так бывает…
Я поблагодарила Игоря Кирилловича за участие и, вздохнув, ответила:
— Да нет. Просто я обозналась…
Игорь Кириллович согласно кивнул головой и снова закрыл глаза.
…Я тоже знала наизусть всю «Полтаву». Наталье Арсеньевне очень нравилось, как я читала.
— Тебе бы артисткой быть, Сашенька, а не биологом. У тебя редкое обаяние, замечательный темперамент и голос очень красивый, выразительный.
— Нет уж, Наталья Арсеньевна, увольте. В нашей семье один артист уже есть.
Мой старший брат Николаша два года назад окончил школу-студию при МХАТе и теперь работал в ленинградском театре. В принципе я неплохо относилась к своему ближайшему родственнику, не мне почему-то всегда было немножко стыдно говорить, что мой брат — артист. В детстве я мечтала, чтобы он был космонавтом, а потом представляла его знаменитым хирургом или физиком, делающие великие открытия.
— Сашура, подчитай мне текст, — часто просил он меня, готовясь к репетициям в школе-студии. И я с удовольствием читала за Джульетту или Нину Заречную и получала похвалы за «чувство такта», благодаря которому не выбивала его из какого-то найденного «зерна роли». Педагоги шептали родителям, какая интересная актерская индивидуальности у Николаши и что он «гордость курса», а мне было почему-то стыдно за него, когда он, «зазерненный» в Ромео, блистал настоящими слезами под балконом у Милки Скворцовой, «зазернившейся» в Джульетте, и весь красный, распаренный от страсти к ней карабкался на балкон из папье-маше.
Впрочем, я, наверное, ни черта не понимала в искусстве. Меня с детства больше интересовали лягушки, червяки, гусеницы, я часами изучала жизнь муравейника и с вдохновением исследовала кишки жабы, отдавшей концы у крыльца нашей дачи.
Как-то незадолго до смерти Наталья Арсеньевна обратилась ко мне с просьбой. Она очень редко просила. Почти никогда. А когда все же приходилось, то краснела, как девочка, до корней волос и говорила виноватым голосом.
— Сашенька, голубчик, ты уж извини, что посягаю на твое время. Очень бы славно было, если бы ты согласилась почитать «Полтаву» в нашем «мире отверженных». У нас ведь радостей мало, а это бы стало событием.
В назначенный час я приехала в пансионат. Поднялась к Наталье Арсеньевне, прижимая к груди томик стихов Пушкина. Такой я видела Наталью Арсеньевну впервые за все время ее жизни в пансионате. Черное вязаное платье с белым воротком и белыми манжетами, короткие седые волосы тщательно уложены, на груди цепочка со старинным медальоном. Кроткие серые глаза сияют ласково и торжественно.
Я представила себе, как входила она в класс первого сентября, такая же вот торжественная и величавая. Она священнодействовала на своих уроках литературы. И сейчас тоже поразила меня божественным сиянием, которым светилось ее лицо.
— Ты, голубчик, Сашенька, читай погромче. А то люди здесь старые, многие слышат плохо…
Мой голос, звенящий от волнения, заполнил белую гостиную, и привыкшие к глубокой ненарушаемой тишине стены, казалось, вздрагивали от непрошеных звуков моего голоса, а стекляшки люстры досадливо позванивали, сопротивляясь моему вторжению. Недоуменно и скорбно глядели на меня десятки тусклых старческих глаз. Мне казалось, старики не слушают меня, а просто смотрят на мое румяное лицо, на мои стремительные жесты и втайне сетуют на быстротечность жизни, так скоро лишившей их молодости.
Даже мой брат Николаша не смог бы, наверное, разрушить ту стену, которая молчаливо и бесповоротно воздвигалась между мной и внимающими мне стариками.
Мои зрители не были благодарными слушателями. Наверное, слишком много накопилось в душе каждого горечи и бессильного протеста против того мира, который заточил их сюда и, не заметив утраты, так же стремительно несся в круговерти своих будней и праздников, удач и потерь. По ту сторону все бурлило, кружилось, захлебывалось, а здесь время насмешливо замедляло свой строптивый бег, щедро расплескивая свои избытки, такие драгоценные там, а тут — пугающие и ненужные.
Здесь властно ворочались жернова воспоминаний, перемалывая по крупицам зерна в пыль и пытаясь рассеять ее и забыться. Но просеянная пыль оказывалась еще назойливей. Она оседала на окружающей мебели, покрывала невидимым налетом деревья и кустарники парка, окутывала легкой паутиной седины старые головы, забивалась в глаза, уши, проникая подчас в самое сердце и поражая мгновенной смертельной болью.
И еще здесь ждали. Мучительно, долгими часами, днями, неделями, ненавидя и проклиная себя,