его собственная, однако он решил, что принял послание. Он был исключением. Жертвой Божия всемогущества. Другие дети, которые подрастали, становились сильнее, шли своим путем с той же естественностью, с какой дышали, ели, спали, пробуждались, ощущали волнение или отвращение, превосходство и ярость, дети, которые приспосабливались и умели приспособиться, словно ничего естественнее и быть не может, да это и было самое что ни на есть естественное, когда живешь, не получив послания, все эти люди вокруг, которые были здоровы, потому что здоровы, и выздоравливали, если болели, эти одноклассники, которые вмиг становились хитрыми, или плутоватыми, или лицемерными, или жестокими, когда хитрость, или плутовство, или лицемерие, или жестокость сулили им выгоду или развлечение, каковые затем и имели место с той же естественностью, с какой бьется сердце, пока ты дышишь, эти храпящие и вздыхающие существа в дортуаре, которые утром снова будут смеяться, если найдется повод, или драться, если решат, что без драки не обойтись, — все они суть слепые исполнители плана Творения, животные либо растительные существа, как яйца, из которых вылупляются птенцы, или отрастающие побеги, своего плана у них нет, они подчиняются некому плану, а этому плану нет-нет да и требуются исключения, дабы напомнить о всемогуществе того, кто привел этот план в исполнение.
И таким исключением был он, Мане. А ведь он не мог положиться ни на что из того, что для других было в порядке вещей, происходило само собой, воспринималось как должное. Он был жертвой Бога, который желал быть Богом. Однако… Мане вспотел и откинул одеяло, потом навострил уши: не разбудило ли кого это резкое движение? Не привлекло ли внимания? Нет. Он поежился. Опять укрылся одеялом… Однако если Бог взял его на заметку, если выбрал его как исключение, как доказательство своего всемогущества, то, значит, он все-таки в известном смысле находится под Его защитой. Значит, Он нуждается в нем, в маленьком Мане. Значит…
Мане глубоко вздохнул. Бог пожертвовал Жуаной, чтобы спасти его, Мане. Эта мысль была избавлением, а одновременно, может, и грехом. Кто он такой, чтобы допускать подобные мысли? Мане, Мануэл, Самуил, а глядишь, вовсе другой — и Бог избрал его. И поэтому Бог должен спасти его, только так Он сможет сделать его доказательством.
Не сам ли Жуана рассказывал ему об этом? Просто он тогда не понял.
Знаешь, как поступают бразильские мужчины, когда им нужно перегнать стадо через реку, кишащую пираньями? Они до крови ранят одно из животных, рассказывал Жуана, а потом кнутами загоняют его в воду. Кровь привлекает пираний, и вскоре огромная туша скрывается в массе мелких рыбешек, недолго слышен рев, а после только гулкая тишина, едва лишь перекушено горло, бурая, словно бы кипящая вода — так оно предназначено. Так предусмотрено. А пока пираньи сплываются со всех сторон, грызут животное, рвут на куски, кромсают, терзают, пастухи чуть выше по течению благополучно перегоняют стадо через реку.
Кто выплюнул на могилу Жуаны оливковую косточку? Жуана обернулся деревом. Никто не пропалывал могилу, не ухаживал за тамошними всходами. Деревце росло. Добрая, тучная земля. Дерево: arbor, имя существительное на — or. Главное правило: «Запомни слова в роде мужском на — or, — os, -er, а также sal и sol!» Кстати, здесь действовало легко забываемое исключение: «Но arbor — и это помни всегда! — как всякое дерево, женского рода». Иона, мужское имя на могильной плите: вечная издевка живых.
Этот год миновал, настал новый. Случившееся по-прежнему было укрыто тенью. Деревце росло, хоть и не так быстро, как мнилось Мане, который временами приходил, клал на могилу подле растущего побега кусок хлеба. Мальчик становился все меньше. Тени удлинялись, пыхтение в дортуаре опять набирало громкости. И малыш, который в часы свободной беседы снова и снова навещал деревце-Жуану, сделался… информатором? Неужели наконец-то? Он добился своего? Его вызвали к отцу настоятелю. Информатор? А что иначе? В школе он успевал отлично. Был в своем классе признанным исключением: единственным, кто знал все исключения. И с тех пор как Синий Человек высек его, ни разу не участвовал ни в чем, что повлекло бы за собой выговор, порку, а тем паче карцер. Он добился желаемого: стал совершенно неприметным. Всегда рядом, но ни в чем не участвующий, неприметный. Чего еще он мог ожидать, кроме этой должности? Воспитанник Мануэл шел длинной галереей к покоям отца настоятеля и изнывал от страха. Нет, не шел, а топал, так ему казалось. До чего же громко звучали его шаги! А страх испытывал каждый, кто проделывал путь к этим покоям. Длинная, высокая галерея, где и старшие чувствовали себя очень маленькими, Мане ощущал ее высоту, даже не глядя вверх. Шел мимо дверей, ручки которых располагались выше его глаз. В сумеречном свете поблескивали выбоины и прочие неровности пола. Какие великаны оставили свой след на этих каменных плитах? Страх. По плечу ли ему, думал Мане, ожидающая его великая миссия?
Рядом с отцом настоятелем сидел отец Жуан. Оба расположились у окна, для Мане против света, против дня, который Мане счел долгожданным.
— Садись, воспитанник Мануэл!
Отец Жуан протянул Мануэлу несколько листков, исписанных аккуратным каллиграфическим почерком. Протянутые из темноты, листки вдруг ярко взблеснули…
— Ты можешь это прочитать?
…когда Мане положил их на колени. Он кивнул.
— Тогда читай вслух!
Мария. Нет! Его это не касается! Не может такого быть. Глаза скользнули по странице.
— Откуда мне начать?
— От начала!
— Дальше?
Отец Жуан кивнул.
— Дальше!
— Довольно! — сказал отец Жуан.
Отец настоятель кивнул.
Отец Жуан:
— У него звонкий голос, мягкие черты лица. И озабоченность, опасение нашей Пресвятой Богородицы, что им не удастся найти ночлег, этот воспитанник, по-моему, хорошо сумеет выразить.
— Да, — сказал отец настоятель, — и если представить себе покрывало на голове и голубой плащ… Да!
— Может быть, прочитать еще?
— Нет, спасибо, воспитанник Мануэл! Можешь идти!
— А… — Информатор?
— Господь с тобой, Мануэл!
— Господь с вами, отче!
Малыш, который в часы свободной беседы снова и снова наведывался под сень Жуанина дерева, стал… Марией. Женщиной. Матерью. Главная роль в вифлеемском действе, причем та, что встречает глумление и насмешки, привлекает внимание в дортуаре, роль, что была кровавой раной, притягивающей пираний.
— Мария! — сказал Виктор Хильдегунде. — Ладно, отныне буду звать тебя Марией! Больше никаких унижений вроде Хилли и Гундль! Начнем сначала!
— Какие еще унижения?